Чит толстой юность гл я проваливаюсь. Глава I


Я проваливаюсь

Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало. По вечерам на меня, после общества Зухина и других товарищей, находила мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и не хорошо, но утром, с солнечным светом, я снова становился comme il faut, был очень доволен этим и не желал в себе никаких изменений.

В таком расположении духа я приехал на первый экзамен. Я сел на лавку в той стороне, где сидели князья, графы и бароны, стал разговаривать с ними по-французски, и (как ни странно сказать) мне и мысль не приходила о том, что сейчас надо будет отвечать из предмета, который я вовсе не знаю. Я хладнокровно смотрел на тех, которые подходили экзаменоваться, и даже позволял себе подтрунивать над некоторыми.

– Ну что, Грап, – сказал я Иленьке, когда он возвращался от стола, – набрались страха?

– Посмотрим, как вы, – сказал Иленька, который, с тех пор как поступил в университет, совершенно взбунтовался против моего влияния, не улыбался, когда я говорил с ним, и был дурно расположен ко мне.

Я презрительно улыбнулся на ответ Иленьки, несмотря на то, что сомнение, которое он выразил, на минуту заставило меня испугаться. Но туман снова застлал это чувство, и я продолжал быть рассеян и равнодушен, так что даже тотчас после того, как меня проэкзаменуют (как будто для меня это было самое пустячное дело), я обещался пойти вместе с бароном З. закусить к Матерну. Когда меня вызвали вместе с Икониным, я оправил фалды мундира и весьма хладнокровно подошел к экзаменному столу.

Легкий мороз испуга пробежал у меня по спине только тогда, когда молодой профессор, тот самый, который экзаменовал меня на вступительном экзамене, посмотрел мне прямо в лицо и я дотронулся до почтовой бумаги, на которой были написаны билеты. Иконин, хотя взял билет с тем же раскачиваньем всем телом, с каким он это делал на предыдущих экзаменах, отвечал кое-что, хотя и очень плохо; я же сделал то, что он делал на первых экзаменах, я сделал даже хуже, потому что взял другой билет и на другой ничего не ответил. Профессор с сожалением посмотрел мне в лицо и тихим, но твердым голосом сказал:

– Вы не перейдете на второй курс, господин Иртеньев. Лучше не ходите экзаменоваться. Надо очистить факультет. И вы тоже, господин Иконин, – добавил он.

Иконин просил позволения переэкзаменоваться, как будто милостыни, но профессор отвечал ему, что он в два дня не успеет сделать того, чего не сделал в продолжение года, и что он никак не перейдет. Иконин снова жалобно, униженно умолял; но профессор снова отказал.

– Можете идти, господа, – сказал он тем же негромким, но твердым голосом.

Только тогда я решился отойти от стола, и мне стало стыдно за то, что я своим молчаливым присутствием как будто принимал участие в униженных мольбах Иконина. Не помню, как я прошел залу мимо студентов, что отвечал на их вопросы, как вышел в сени и как добрался до дому. Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив.

Три дня я не выходил из комнаты, никого не видел, находил, как в детстве, наслаждение в слезах и плакал много. Я искал пистолетов, которыми бы мог застрелиться, ежели бы мне этого уж очень захотелось. Я думал, что Иленька Грап плюнет мне в лицо, когда меня встретит, и, сделав это, поступит справедливо; что Оперов радуется моему несчастью и всем про него рассказывает; что Колпиков был совершенно прав, осрамив меня у Яра; что мои глупые речи с княжной Корнаковой не могли иметь других последствий, и т. д., и т. д. Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в жизни одна за другой приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа, за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение, за то, что оно допустило меня дожить до такого позора. Наконец, чувствуя свою окончательную погибель в глазах всех тех, кто меня знал, я просился у папа идти в гусары или на Кавказ. Папа был недоволен мною, но, видя мое страшное огорчение, утешал меня, говоря, что, как это ни скверно, еще все дело можно поправить, ежели я перейду на другой факультет. Володя, который тоже не видел в моей беде ничего ужасного, говорил, что на другом факультете мне, по крайней мере, не будет совестно перед новыми товарищами.

Наши дамы вовсе не понимали и не хотели или не могли понять, что такое экзамен, что такое не перейти, и жалели обо мне только потому, что видели мое горе.

Дмитрий ездил ко мне каждый день и был все время чрезвычайно нежен и кроток; но мне именно поэтому казалось, что он охладел ко мне. Мне казалось всегда больно и оскорбительно, когда он, приходя ко мне на верх, молча близко подсаживался ко мне, немножко с тем выражением, с которым доктор садится на постель тяжелого больного. Софья Ивановна и Варенька прислали мне чрез него книги, которые я прежде желал иметь, и желали, чтобы я пришел к ним; но именно в этом внимании я видел гордое, оскорбительное для меня снисхождение к человеку, упавшему уже слишком низко. Дня через три я немного успокоился; но до самого отъезда в деревню я никуда не выходил из дома и, все думая о своем горе, праздно шлялся из комнаты в комнату, стараясь избегать всех домашних.

Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам.

Долго ли продолжался этот моральный порыв, в чем он заключался и какие новые начала положил он моему моральному развитию, я расскажу в следующей, более счастливой половине юности.

24 сентября, Ясная Поляна.

Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало. По вечерам на меня, после общества Зухина и других товарищей, находила мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и не хорошо, но утром, с солнечным светом, я снова становился comme il faut, был очень доволен этим и не желал в себе никаких изменений.

В таком расположении духа я приехал на первый экзамен. Я сел на лавку в той стороне, где сидели князья, графы и бароны, стал разговаривать с ними по-французски, и (как ни странно сказать) мне и мысль не приходила о том, что сейчас надо будет отвечать из предмета, который я вовсе не знаю. Я хладнокровно смотрел на тех, которые подходили экзаменоваться, и даже позволял себе подтрунивать над некоторыми.

Ну что, Грап, - сказал я Иленьке, когда он возвращался от стола, - набрались страха?

Посмотрим, как вы, - сказал Иленька, который, с тех пор как поступил в университет, совершенно взбунтовался против моего влияния, не улыбался, когда я говорил с ним, и был дурно расположен ко мне.

Я презрительно улыбнулся на ответ Иленьки, несмотря на то, что сомнение, которое он выразил, на минуту заставило меня испугаться. Но туман снова застлал это чувство, и я продолжал быть рассеян и равнодушен, так что даже тотчас после того, как меня проэкзаменуют (как будто для меня это было самое пустячное дело), я обещался пойти вместе с бароном З. закусить к Матерну. Когда меня вызвали вместе с Икониным, я оправил фалды мундира и весьма хладнокровно подошел к экзаменному столу.

Легкий мороз испуга пробежал у меня по спине только тогда, когда молодой профессор, тот самый, который экзаменовал меня на вступительном экзамене, посмотрел мне прямо в лицо и я дотронулся до почтовой бумаги, на которой были написаны билеты. Иконин, хотя взял билет с тем же раскачиваньем всем телом, с каким он это делал на предыдущих экзаменах, отвечал кое-что, хотя и очень плохо; я же сделал то, что он делал на первых экзаменах, я сделал даже хуже, потому что взял другой билет и на другой ничего не ответил. Профессор с сожалением посмотрел мне в лицо и тихим, но твердым голосом сказал:

Вы не перейдете на второй курс, господин Иртеньев. Лучше не ходите экзаменоваться. Надо очистить факультет. И вы тоже, господин Иконин, - добавил он.

Иконин просил позволения переэкзаменоваться, как будто милостыни, но профессор отвечал ему, что он в два дня не успеет сделать того, чего не сделал в продолжение года, и что он никак не перейдет. Иконин снова жалобно, униженно умолял; но профессор снова отказал.

Можете идти, господа, - сказал он тем же негромким, но твердым голосом.

Только тогда я решился отойти от стола, и мне стало стыдно за то, что я своим молчаливым присутствием как будто принимал участие в униженных мольбах Иконина. Не помню, как я прошел залу мимо студентов, что отвечал на их вопросы, как вышел в сени и как добрался до дому. Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив.

Три дня я не выходил из комнаты, никого не видел, находил, как в детстве, наслаждение в слезах и плакал много. Я искал пистолетов, которыми бы мог застрелиться, ежели бы мне этого уж очень захотелось. Я думал, что Иленька Грап плюнет мне в лицо, когда меня встретит, и, сделав это, поступит справедливо; что Оперов радуется моему несчастью и всем про него рассказывает; что Колпиков был совершенно прав, осрамив меня у Яра; что мои глупые речи с княжной Корнаковой не могли иметь других последствий, и т. д., и т. д. Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в жизни одна за другой приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа, за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение, за то, что оно допустило меня дожить до такого позора. Наконец, чувствуя свою окончательную погибель в глазах всех тех, кто меня знал, я просился у папа идти в гусары или на Кавказ. Папа был недоволен мною, но, видя мое страшное огорчение, утешал меня, говоря, что, как это ни скверно, еще все дело можно поправить, ежели я перейду на другой факультет. Володя, который тоже не видел в моей беде ничего ужасного, говорил, что на другом факультете мне, по крайней мере, не будет совестно перед новыми товарищами.

Наши дамы вовсе не понимали и не хотели или не могли понять, что такое экзамен, что такое не перейти, и жалели обо мне только потому, что видели мое горе. Дмитрий ездил ко мне каждый день и был все время чрезвычайно нежен и кроток; но мне именно поэтому казалось, что он охладел ко мне. Мне казалось всегда больно и оскорбительно, когда он, приходя ко мне на верх, молча близко подсаживался ко мне, немножко с тем выражением, с которым доктор садится на постель тяжелого больного. Софья Ивановна и Варенька прислали мне чрез него книги, которые я прежде желал иметь, и желали, чтобы я пришел к ним; но именно в этом внимании я видел гордое, оскорбительное для меня снисхождение к человеку, упавшему уже слишком низко. Дня через три я немного успокоился, но до самого отъезда в деревню я никуда не выходил из дома и, все думая о своем горе, праздно шлялся из комнаты в комнату, стараясь избегать всех домашних.

Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам.

Долго ли продолжался этот моральный порыв, в чем он заключался и какие новые начала положил он моему моральному развитию, я расскажу в следующей, более счастливой половине юности.

Незаконченное, наброски

Пишу я историю вчерашнего дня, не потому, чтобы вчерашний день был чем-нибудь замечателен, скорее мог назваться замечательным, а потому, что давно хотелось мне рассказать задушевную сторону жизни одного дня. Бог один знает, сколько разнообразных, занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления, хотя темных, неясных, но [не] менее того понятных душе нашей, проходит в один день. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга, и такая, что недостало бы чернил на свете написать ее и типографщиков напечатать. , которым конца нет, из которых ничего не выходит и которых я боюсь.> К делу.

Встал я вчера поздно, в 10 часов без четверти, а все оттого, что лег позже 12-ти. (Я дал себе давно правило не ложиться позже 12-ти, и все-таки в неделю раза 3 это со мною случается); впрочем, есть такие обстоятельства, в которых я ставлю это не в преступление, а в вину; обстоятельства эти различны; вчера было вот какого рода.

Здесь прошу извинить, что я скажу, что было третьего дня; ведь пишут романисты целые истории о предыдущей генерации своих героев.

Я играл в карты; но нисколько не по страсти к игре, как бы это могло казаться; столько же по страсти к игре, сколько тот, кто танцует польской по страсти к прогулке. Ж.-Ж. Руссо в числе всех тех вещей , которые он предлагал и которых никто не принял, предлагал в обществе играть в бильбоке, для того чтобы руки были заняты; но этого мало, нужно, чтобы в обществе и голова была занята или, по крайней мере, имела такое занятие, про которое можно бы было говорить или молчать. Такое занятие у нас и придумано - карты. Люди старого века жалуются, что «нынче разговора вовсе нет». Не знаю, какие были люди в старом веке (мне кажется, что всегда были такие же), но разговору и быть никогда не может. Разговор как занятие - это самая глупая выдумка. Не от недостатка ума нет разговора, а от эгоизма. Всякой хочет говорить о себе или о том, что его занимает; ежели же один говорит, другой слушает, то это не разговор, а преподавание. Ежели же два человека и сойдутся, занятые одним и тем же, то довольно одного третьего лица, чтобы все дело испортить: он вмешается, нужно постараться дать участие и ему, вот и разговор к черту.

Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало. По вечерам на меня, после общества Зухина и других товарищей, находила мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и не хорошо, но утром, с солнечным светом, я снова становился comme il faut, был очень доволен этим и не желал в себе никаких изменений. В таком расположении духа я приехал на первый экзамен. Я сел на лавку в той стороне, где сидели князья, графы и бароны, стал разговаривать с ними по-французски, и (как ни странно сказать) мне и мысль не приходила о том, что сейчас надо будет отвечать из предмета, который я вовсе не знаю. Я хладнокровно смотрел на тех, которые подходили экзаменоваться, и даже позволял себе подтрунивать над некоторыми. — Ну что, Грап, — сказал я Иленьке, когда он возвращался от стола, — набрались страха? — Посмотрим, как вы, — сказал Иленька, который, с тех пор как поступил в университет, совершенно взбунтовался против моего влияния, не улыбался, когда я говорил с ним, и был дурно расположен ко мне. Я презрительно улыбнулся на ответ Иленьки, несмотря на то, что сомнение, которое он выразил, на минуту заставило меня испугаться. Но туман снова застлал это чувство, и я продолжал быть рассеян и равнодушен, так что даже тотчас после того, как меня проэкзаменуют (как будто для меня это было самое пустячное дело), я обещался пойти вместе с бароном З. закусить к Матерну. Когда меня вызвали вместе с Икониным, я оправил фалды мундира и весьма хладнокровно подошел к экзаменному столу. Легкий мороз испуга пробежал у меня по спине только тогда, когда молодой профессор, тот самый, который экзаменовал меня на вступительном экзамене, посмотрел мне прямо в лицо и я дотронулся до почтовой бумаги, на которой были написаны билеты. Иконин, хотя взял билет с тем же раскачиваньем всем телом, с каким он это делал на предыдущих экзаменах, отвечал кое-что, хотя и очень плохо; я же сделал то, что он делал на первых экзаменах, я сделал даже хуже, потому что взял другой билет и на другой ничего не ответил. Профессор с сожалением посмотрел мне в лицо и тихим, но твердым голосом сказал: — Вы не перейдете на второй курс, господин Иртеньев. Лучше не ходите экзаменоваться. Надо очистить факультет. И вы тоже, господин Иконин, — добавил он. Иконин просил позволения переэкзаменоваться, как будто милостыни, но профессор отвечал ему, что он в два дня не успеет сделать того, чего не сделал в продолжение года, и что он никак не перейдет. Иконин снова жалобно, униженно умолял; но профессор снова отказал. — Можете идти, господа, — сказал он тем же негромким, но твердым голосом. Только тогда я решился отойти от стола, и мне стало стыдно за то, что я своим молчаливым присутствием как будто принимал участие в униженных мольбах Иконина. Не помню, как я прошел залу мимо студентов, что отвечал на их вопросы, как вышел в сени и как добрался до дому. Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив. Три дня я не выходил из комнаты, никого не видел, находил, как в детстве, наслаждение в слезах и плакал много. Я искал пистолетов, которыми бы мог застрелиться, ежели бы мне этого уж очень захотелось. Я думал, что Иленька Грап плюнет мне в лицо, когда меня встретит, и, сделав это, поступит справедливо; что Оперов радуется моему несчастью и всем про него рассказывает; что Колпиков был совершенно прав, осрамив меня у Яра; что мои глупые речи с княжной Корнаковой не могли иметь других последствий, и т. д., и т. д. Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в жизни одна за другой приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа, за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение, за то, что оно допустило меня дожить до такого позора. Наконец, чувствуя свою окончательную погибель в глазах всех тех, кто меня знал, я просился у папа идти в гусары или на Кавказ. Папа был недоволен мною, но, видя мое страшное огорчение, утешал меня, говоря, что, как это ни скверно, еще все дело можно поправить, ежели я перейду на другой факультет. Володя, который тоже не видел в моей беде ничего ужасного, говорил, что на другом факультете мне, по крайней мере, не будет совестно перед новыми товарищами. Наши дамы вовсе не понимали и не хотели или не могли понять, что́ такое экзамен, что́ такое не перейти, и жалели обо мне только потому, что видели мое горе. Дмитрий ездил ко мне каждый день и был все время чрезвычайно нежен и кроток; но мне именно поэтому казалось, что он охладел ко мне. Мне казалось всегда больно и оскорбительно, когда он, приходя ко мне на верх, молча близко подсаживался ко мне, немножко с тем выражением, с которым доктор садится на постель тяжелого больного. Софья Ивановна и Варенька прислали мне чрез него книги, которые я прежде желал иметь, и желали, чтобы я пришел к ним; но именно в этом внимании я видел гордое, оскорбительное для меня снисхождение к человеку, упавшему уже слишком низко. Дня через три я немного успокоился; но до самого отъезда в деревню я никуда не выходил из дома и, все думая о своем горе, праздно шлялся из комнаты в комнату, стараясь избегать всех домашних. Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам. Долго ли продолжался этот моральный порыв, в чем он заключался и какие новые начала положил он моему моральному развитию, я расскажу в следующей, более счастливой половине юности. 24 сентября. Ясная Поляна. 1857

Слова «comme il faut» («комильфо») означают благовоспитанность, то есть следование определенному комплексу внешних правил и соблюдение ряда формальных условий, почитающихся за исключительно важные и самодостаточные. Это такие детали, как чистота и правильная форма ногтей, хороший выговор французского языка, определенные виды одежды и прически, манера деланно скучать во время интересующего человека разговора, всячески демонстрировать равнодушие к тому, что интересно другим, или, наоборот, преувеличенно радоваться совершенным пустякам, изображать захваченность каким-либо действием, которое на самом деле непонятно и вызывает подлинную скуку. Это — стремление в определенные моменты обходиться многозначительными жестами и репликами и презрение ко всем, не принадлежащим к указанному кругу.

Фактически это — то несомненное преимущество, которое приписывали себе пустые светские люди и соответствовать которому почитали за верх искусства жизни. Человек, уверенный в том, что он «комильфо», мог ничем больше не заниматься и не выделяться никакими достоинствами, он уже достиг наивысшей касты, и никакие прочие успехи не в состоянии ничего прибавить к этой принадлежности или убавить от нее. Соответственно любой талант вне этого круга заведомо воспринимался снисходительно, как обделенный чем-то существенным. Правила «комильфо» всегда довлели над людьми, выделяющимися среди них. Именно об этом и «Евгений Онегин» Пушкина, и «Герой нашего времени» Лермонтова.

Нравственная борьба в душе Николая и провал на экзамене, кажется, должны привести героя к крушению мифа о comme il faut, к установлению новой иерархии нравственных ценностей.

Но Толстой не дает на это однозначного указания в тексте. В полном установлении нового взгляда заставляет сомневаться и любование Николая своими страданиями («находил наслаждение в слезах»), и ощущение себя оскорбленным и униженным, и праздное шатание из комнаты в комнату накануне отъезда в деревню.

Николай Иртеньев

Николенька Иртеньев — образ в значительной степени автобиографический, особенно если смотреть прежде всего на внутренний рост героя и те проблемы, что вставали перед ним. Это мальчик, а позже юноша, наделенный большими способностями, которые в незамысловатой среде оказались под угрозой полного искажения и истощения. Он изначально смотрел в сердцевину многих проявлений жизни, видел, точнее, ощущал подноготную явлений того общества, в котором принужден был существовать. Это приводило к глубоким душевным разломам, потому что искренность и незамутненное восприятие мира все время входили в противоречие с навязываемыми программами поведения. Николенька с раннего детства ощутил эту несообразность и очень страдал от нее, будучи вынужден как-то примирять привязанность к конкретным людям и собственный ясный взгляд на те или иные их проявления.

Всегда, когда человеку дано смотреть в суть вещей, возникает в той или иной степени и конфликтная ситуация, порождая серьезные жизненные драмы, а иногда, как, например, в случае с М. Ю. Лермонтовым, и трагедии.

Матрица определенных общественных отношений не прощает разоблачения и выхода за ее пределы. Протест против существующего обмана в тонко чувствующей душе, все ее лучшие стремления и побуждения она пытается ограничить, вписать в существующие модели поведения. Так, благородство и глубокая искренность Николеньки, его поиски ответов на смысложизненные вопросы едва не выродились в череду высокопарных обетов, презрения к «неизбранным», а сопротивление неправде мира — к бессознательному игнорированию необходимости серьезной работы в миру, то есть к сущему безделью.

То, что «Юность» заканчивается крупным разочарованием молодого человека, его жизненной неудачей, глубоко символично. Только потерпев серьезное поражение, можно очиститься от многочисленных наслоений, принимаемых за истину, и оказаться готовым слушать и действенно воспринимать голос сердца. Чтобы наполнить сосуд, его прежде надо освободить. Масса искусственных построений рухнула в голове у Николая Иртеньева, но сохранилось главное — стремление найти правду жизни, обрести нравственную чистоту и душевную гармонию.

Толстому удалось превосходно показать все оттенки детских и юношеских восприятий мира. Он показал лживость и ненужность большинства проявлений в отношениях между людьми, искусственность и бессмысленность бытующих правил, которые только заставляют человека постоянно притворяться, носить разнообразные маски, скрывающие истинное «я». Это неправильно, потому что настоящая личность человека в моменты такого притворства очень страдает, пусть и пытается скрыть это от самой себя придуманными развлечениями. Получается, что человек куда-то исчезает, а живет и действует маска. Очень трудно, понимая все это, твердо отстранять маски и любить скрытого за ними человека. Это и есть основная сложность при осознании действительного мира и способности анализировать собственные поступки.

Рассказчик показывает, что Николай Иртеньев разочаровывается в правилах «комильфо», потому что он был наделен большими способностями к самоанализу и рано или поздно разобрался самостоятельно в пустоте и бессмысленности этих правил. Этому, несомненно, помогло то, что слепая, само собой подразумевающаяся приверженность к «комильфо» лишила его непосредственного общения с кем бы то ни было, в котором он так нуждался и от отсутствия которого сильно страдал. Помимо этого, в университете он смог воочию убедиться в преуспеянии тех, кто «комильфо» не соответствовал, но зато обладал реальными достоинствами и тратил время на их развитие. Все преимущества «комильфо» оказались надуманными и тормозили развитие личности Николая Иртеньева, он вырос из них, как вырастают из детской одежды.

Окружающие Николая люди влияли на него двояким образом. С одной стороны, как натура восприимчивая, он постоянно попадал под их влияние, хотя бы ситуативно, но сам прекрасно понимал в эти моменты, что происходит. С другой стороны, чем больше людей он видел, тем яснее он представлял объединяющее их начало и готов был делать обобщающие выводы. Желание найти образец для подражания и подчеркнуть свою предельную независимость — два эти качества все время сталкиваются в нем, причем второе постоянно опаздывает и проявляется задним числом в виде своеобразного оправдания перед самим собой при общении уже с другими людьми.

Так, он прекрасно видит фальшивость Дубкова, даже смотреть на него ему неудобно, но про красоту ногтей он тем не менее спрашивает именно у него. Чувствуя, что в семействе Нехлюдовых его принимают за своего, он пытается сформировать совершенно ложное о себе впечатление, которое считает за более благоприятное.

На экзаменах Николай претерпевает не просто неудачу, он не в состоянии ответить ни на один вопрос, потому что совершенно не готовился в течение года. Его увлеченность собственной принадлежностью к «комильфо» привела учебу к полному краху. А так как он человек рефлексирующий и уверенный в собственном превосходстве над остальными, то это одновременно и крах его представлений о себе и своей жизни. Свое воспитание он оценивает как единственно возможное, а пребывание в обществе — как естественное. Но в конечном счете самопознание Иртеньева ведет к самосовершенствованию.

Уроки 58–59 ПОДЛИННЫЕ И МНИМЫЕ ЦЕННОСТИ ЖИЗНИ (ГЛАВА «COMME IL FAUT»). ПРИЕМЫ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО САМОАНАЛИЗА ГЕРОЯ (ГЛАВА «Я ПРОВАЛИВАЮСЬ»)

28.03.2013 35163 2355

Уроки 58–59 подлинные и мнимые ценности жизни (глава «comme il faut»). приемы психологического самоанализа героя (глава «Я проваливаюсь»)

Цел и: закреплять навыки аналитического чтения; раскрыть приемы психологического самоанализа героя.

Ход уроков

I. Проверка домашнего задания.

Конкурс на самый интересный вопрос.

II. Работа по теме урока.

1. Анализ главы «Comme il faut».

1) Беседа.

– В чем состоит идеал человека «комильфо»?

– Как Толстой оценивает это понятие? Как автор характеризует время, потраченное на приобретение качеств человека «комильфо»?

– Что было главным злом этого увлечения?

2) Работа в группах.

Вопрос 1-й группе . Как вы оцениваете такую участь героя?

Вопрос 2-й группе . Есть ли качества, привлекающие вас в перечне признаков, которыми руководствовался рассказчик?

Вопрос 3-й группе . Напомнила ли эта глава что-то из вашей жизни? Нет ли подобных увлечений у ваших друзей? Стоит ли их переубеждать?

3) Пересказ-анализ главы XXXI «Comme il faut».

4) Заключительное слово учителя.

Пройдя через «пустыню отрочества», герой трилогии в юности испытывает сильную тягу к нравственному обновлению. Он избавляется от скептицизма, проникается верой в возможность добра и счастья.

В пору юности Николай Иртеньев осознает, что ему предстоит выбрать свое место в жизни, развить и проявить свои способности. «…Надо скорей, скорей, сию же минуту сделаться другим человеком и начать жить иначе».

Но вскоре ему приходится убедиться в глубоком противоречии между его мечтами и действительностью.

Вот он мечтает о скромной жизни, хочет быть просто старательным студентом университета. Но богатая фантазия рисует ему такие картины: он стал лучшим студентом, затем становится «первым кандидатом с двумя золотыми медалями», там – магистром, первым ученым России, Европы. Но тут он спрашивает себя: «Ну а потом?» Спрашивает и видит, что руководили им в его мечтаниях чувства тщеславия и самолюбования, и ему делается стыдно.

После исповеди Николенька хвалится извозчику, какой он хороший, и ему снова становится стыдно.

Самое интересное и поучительное в повести «Юность» – это разоблачение того идеала «комильфотного» человека, которому старался следовать Николай Иртеньев.

Кодекс человека comme il faut основан на убеждении в законности и незыблемости разделения людей на классы, сословия, различные группировки. Герою трилогии это представляется следующим образом: «Род человеческий можно разделить на множество отделов – на богатых и бедных, на добрых и злых, на военных и штатских, на умных и глупых и т. д., и т. п.» Кроме этих подразделений, герой трилогии придумал в годы юности еще одно: «Мое любимое и главное подразделение людей в то время, о котором я пишу, было на людей comme il faut и на comme il ne faut pas* (см. Примечание) ».

Первых юный Иртеньев уважал, вторых – презирал. А людей из народа – просто не замечал; они «для меня не существовали», признается он.

В повести дается подробное перечисление свойств и качеств, какими должен был обладать «комильфотный» человек. Вспомним некоторые из них:

«Первое и главное» – «отличный французский язык и особенно выговор»;

«второе условие» – «были ногти длинные, отчищенные и чистые»;

«третье условие» – «умение кланяться, танцевать и разговаривать»;

«четвертое, и очень важное, было равнодушие ко всему и постоянное выражение некоторой изящной, презрительной скуки».

У героя трилогии были еще и свои методы определять признаки «порядочного» человека: убранство комнаты, экипаж, печатка, почерк и главное – ноги, вернее обувь.

«Сапоги без каблука с угловатым носком и концы панталон узкие без штрипок – это был простой; сапог с узким, круглым носком и каблуком и панталоны узкие внизу со штрипками, как балдахин стоящие над носком, – это был человек mauvais genre (дурного вкуса) и т. п.».

Толстой называет пагубным увлечение своего героя идеалом comme il faut и говорит, что оно явилось следствием светского воспитания.

«Главное зло, – пишет Толстой, – состояло в том убеждении, что comme il faut есть самостоятельное положение в обществе, что человеку не нужно стараться быть ни чиновником, ни каретником, ни солдатом, ни ученым, когда он comme il faut; что, достигнув этого положения, он уж исполняет свое назначение и даже становится выше большей части людей.

2. Работа над главой «Я проваливаюсь».

1) Беседа.

– Почему накануне экзамена герой «был в каком-то странном тумане»?

– Каково состояние внутреннего мира Николая во время сдачи экзамена?

– О чем он думал после экзамена? Для чего автор так подробно передает его внутренний монолог?

– Что больше всего огорчало Николеньку в этой истории?

– Что изменилось в его чувствах после долгих раздумий?

– На чем построен сюжет главы? Почему описания и рассуждения преобладают над действием? Как в связи с этим можно рассматривать замысел Толстого?

– Что значит «я проваливаюсь», вынесенное в название главы?

2) Слово учителя.

Познакомившись со студентами-разночинцами Зухиным, Семеновым и др., Николай Иртеньев убедился в том, что его голландская рубашка, хороший прононс и т. д. не производят на них никакого впечатления, что они больше его читали и лучше знают предметы. Знаменательно, что последняя глава «Юности» озаглавлена «Я проваливаюсь». Герой трилогии провалился на экзаменах по математике на первом курсе университета: «Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив». С большим трудом он справился с отчаянием и решил, что в будущем он ни одной минуты не проведет праздно и никогда не будет делать ничего дурного.

На исходе детства Николенька делает открытие, что не все люди равны. Однако какой-то практический инстинкт тотчас же подсказал ему, что с Катенькой «не годится говорить об этом, и он промолчал, но почувствовал, что в эту минуту в нем произошла одна из тех «моральных перемен», когда «ваш взгляд на вещи совершенно изменяется». Николенька с глубокой грустью убеждается в том, что между людьми нет равенства, что существующий порядок вещей привел их к разъединению, раздробил на классы, группы, разряды, круги и кружки и что ему нелегко будет найти свое место в этом мире.

Защита лучшего в человеке, стремление оградить это лучшее от дурных влияний, художественное запечатление борьбы добра со злом в разные периоды формирования личности составляют пафос трилогии Толстого.

3. Подготовка к сочинению «Диалектика души в повести Л. Н. Толстого «Юность».

1) Слово учителя.

При издании повести «Детство» Н. А. Некрасов заменил это название на другое – «История моего детства». Вспомним, как Толстой отреагировал на это: «Заглавие "История моего детства" противоречит с мыслью сочинения. Кому какое дело до моего детства?» Нет, не история жизни конкретного человека лежала в основе замысла автора, а нечто другое. Беспристрастно и откровенно Толстой рассказывает о том, что происходило с душой ребенка, подростка, а потом молодого человека в самые важные периоды его жизни. Получается, что развитие души человека – основная тема этого произведения. И задача вашего сочинения – показать, как Толстой изображает это развитие, иными словами, показать диалектику человеческой души.

2) Составление плана сочинения.

Примерный план сочинения.

I. Автобиографическая проза – одна из форм раскрытия изнутри процесса становления личности.

II. Духовное становление человека на примере повести Л. Н. Толстого «Юность».

1. Духовный конфликт героя с окружающей его средой и борьба с собственными недостатками.

2. Подлинные и мнимые ценности жизни героя.

3. Толстой оценивает своего героя по способности или неспособности к духовному росту.

4. «Диалектика души» и чистота нравственного чувства в повести.

5. Особенности повествования (внутренние монологи, преобладание описаний и рассуждений над действием, диалоги).

6. К каким выводам о смысле жизни, о хорошем и дурном приходит в итоге Николенька Иртеньев?

III. В чем общечеловеческое значение повести «Юность»?

III. Итог урока.

Домашнее задание: написать сочинение-миниатюру на указанную выше тему.

Скачать материал

Полный текст материала смотрите в скачиваемом файле.
На странице приведен только фрагмент материала.