Июньский кризис (1917). Каменев лев борисович


, в рамках рубрики «Исторический календарь», мы начали новый проект, посвященный приближающемуся 100-летию революции 1917 года. Проект, названный нами «Могильщики Русского царства», посвящен виновникам крушения в России самодержавной монархии ‒ профессиональным революционерам, фрондирующим аристократам, либеральным политикам; генералам, офицерам и солдатам, забывшим о своем долге, а также другим активным деятелям т.н. «освободительного движения», вольно или невольно внесшим свою лепту в торжество революции ‒ сначала Февральской, а затем и Октябрьской. Продолжает рубрику очерк, посвященный Н.С. Чхеидзе ‒ одному из лидеров меньшевиков, заслужившего от однопартийцев прозвище «папаши революции».

Николай (Карло) Семенович Чхеидзе родился 9 марта 1864 г. в дворянской грузинской семье в селе Пути, входившем тогда в состав Кутаисской губернии. Окончив кутаисскую гимназию (1882), в 1887 году он вольнослушателем поступил в Новороссийский университет, откуда в тот же был исключен за участие в студенческих волнениях. Затем точно такая же история повторилась с Харьковским ветеринарным институтом, откуда участвовавший в беспорядках Чхеидзе был отчислен в 1888 г. Получить высшее образование молодому бунтарю удалось лишь за границей ‒ в австрийской Горной академии.

С 1892 г. 28-летний Николай стал одним из основателей группы «Месаме-даси» («Третья группа») - первой социал-демократической организации в Закавказье, а спустя 6 лет, в 1898 году, вместе со всей группой вступил в только что созданную Российскую социал-демократическую рабочую партию (РСДРП) и стал издавать марксистский журнал «Квали». Чхеидзе принадлежал к умеренному крылу российской социал-демократии, критикуя радикализм некоторых своих однопартийцев, поэтому, когда на 2-м съезде РСДРП (1903) произошел раскол партии на большевиков и меньшевиков, он без колебаний поддержал меньшевистское крыло. По мнению Чхеидзе, большевики были не столько марксистами, сколько бланкистами, последователями якобинской диктатуры, что лично для него было неприемлемо. Вскоре Чхеидзе стал одним из самых известных и авторитетных социал-демократов Грузии. «Здешние кавказцы говорят, что выбранный Чхеидзе ‒ самый образованный марксист на Кавказе» , ‒ отмечал лидер меньшевиков Ю.О. Мартов в письме П.Б. Аксельроду. И это действительно было так. В конце 1890-х гг. он впервые перевел на грузинский язык «Манифест Коммунистической партии». Накануне революции 1905 года Чхеидзе работал инспектором муниципальной больницы, был гласным батумской Городской думы и членом Городской управы.

Когда разразилась Первая российская революция, Чхеидзе стал одним из ее активных участников. Но при этом грузинский социал-демократ категорически выступал против тактики крайне левых, сводивших борьбу с монархией исключительно к нелегальным методам. По его мнению, интересы социал-демократии требовали широкой пропаганды марксизма в различных социальных стратах и, прежде всего, среди интеллигенции ‒ врачей, учителей, а также в среде чиновников и мелких предпринимателей, в которых Чхеидзе видел хоть и временных, но попутчиков марксистов на время борьбы с царским самодержавием. Чхеидзе также осуждал террор, направленный против представителей власти. Но причина негативного отношения к террористической деятельности левых крылась отнюдь не столько в неприятии политических убийств как таковых, сколько в том, что они отталкивали от движения менее радикальные слои общества (например, демократическую интеллигенцию) и, тем самым, ослабляли его. Кроме того, Чхеидзе, предпочитавший легальные методы борьбы нелегальным, был убежден в том, что доказать преимущество социализма (а значит и привлечь к нему симпатии широких масс) будет возможно лишь в том случае, если его возможности удастся продемонстрировать на практике, но при этом без всякого насилия.

После поражения революции меньшевик Чхеидзе пришел к выводу, что основной задачей партии должна стать легальная работа в законодательном органе Империи ‒ Государственной думе, так как именно через парламент можно будет вести широкую пропаганду своих идей. Сосредоточив свою активность в этом направлении, в 1907 г. Чхеидзе, получив поддержку, как грузинских левых, так и части кавказских либералов (включая армян), был избран депутатом III Государственной Думы. Став одним из наиболее ярких лидеров социал-демократической фракции, Чхеидзе многократно выступал с думской кафедры с оппозиционными речами. Как отмечает современный исследователь И.Л. Архипов, политический стиль Чхеидзе заключался в следующем: «использовать для безапелляционной критики власти любой пункт повестки дня, не углубляясь в рассмотрение существа проблем» . Например, пишет историк, при обсуждении такого далекого от политики вопроса как сооружение канализации и переустройства столичного водоснабжения, «Чхеидзе произнес очередную речь с огульными обвинениями правительства П.А. Столыпина, "разоряющего" трудовое крестьянство» , и при этом ни слова не сказал по существу обсуждаемого вопроса. Примерно так же он реагировал и на другие инициативы власти. Так, во время рассмотрения в Думе вопроса о выделении средств на строительство Амурской железной дороги, депутат-меньшевик обрушился с критической речью, суть которой сводилась к тому, что данное строительство отражает лишь классовые интересы дворянства, и является оружием для последующих правительственных «авантюр». Поэтому неудивительно, что большинство депутатов, как пишет Архипов, «скептически, с иронией относились к ораторским подвигам Чхеидзе» .

Впрочем, был у левого депутата и любимый конек ‒ борьба с русским национализмом и империализмом. Чхеидзе последовательно критиковал тезис русских правых о господстве русского народа, требуя гражданского равноправия для «угнетенных наций» без различия национальностей и вероисповеданий. Но при этом грузинский меньшевик был категорически против сепаратизма, полагая, что сохранение единого государства в интересах всех народов империи, так как без русских национальным окраинам не удастся достичь высокого уровня экономического и социального развития, и они снова будут ввергнуты в феодальную отсталость.


Выбранную тактику Чхеидзе продолжил и в IV Государственной Думе, в которую был избран в 1912 году, став лидером меньшевистской фракции. Весной 1914 г. депутат-меньшевик оказался в центре громкого политического скандала: после его очередной горячей речи, в которой прозвучали слова, что «наиболее подходящим режимом для достижения обновления страны является (...) режим республиканский» , власти попытались привлечь Чхеидзе к ответственности за призыв к ниспровержению государственного строя. Но либеральное думское большинство отстояло левого депутата, спешно приняв закон о недопустимости привлечения парламентариев к ответственности за их высказывания. Шантажируя правительство непринятием бюджета, устроив обструкцию премьеру И.Л. Горемыкину, думские либералы заставили власти отказаться от судебного преследования Чхеидзе, и Император распорядился закрыть дело грузинского меньшевика. Такая солидарность всех оппозиционных сил Думы с социалистом Чхеидзе, возможно, была связана не только с тем, что в ходе инцидента ставился вопрос о свободе слова, но и с тем, что грузинский депутат был видным масоном. С 1909 г. он входил в ложи «Великого Востока народов России», а в 1912‒1917 гг. являлся членом думской ложи и Верховного совета «Великого Востока народов России». Позже Чхеидзе признавался, что в Верховном совете «Великого Востока» было немало видных российских политиков и общественных деятелей, причем троих левых ‒ Чхенкели, Гегечкори и Скобелева, привлек к масонству лично он. «По составу среди членов [масонских лож] были представители всех левых вплоть до прогрессистов, октябристов не было ни одного» , ‒ утверждал Чхеидзе.

Летом 1914-го, когда грянула Первая мировая война, Чхеидзе вместе с другими социал-демократами отказался поддержать русское правительство и голосовать за военные кредиты. Наряду с А.Ф. Керенским Чхеидзе стал одним из самых радикальных думских ораторов в период Первой мировой войны. Он заявлял, что правительство «поставило страну на край гибели», требовал, чтобы «народ взял в руки судьбу страны», призывал либеральное думское большинство создать новую государственную власть. Но при этом Чхеидзе разошелся с большевиками, так как выступал против стачечного движения, поддержав вхождение рабочих в военно-промышленные комитеты, организованные представителями либеральной оппозиции.

Тесно связанный с думскими либералами через масонские ложи, Чхеидзе поддержал создание оппозиционного Прогрессивного блока (1915) и накануне Февральской революции был сторонником верхушечного государственного переворота, на который возлагали свои надежды российские либералы. «...После очищения Галиции, после падения Львова и Варшавы, когда выяснилось, в какой тупик заводит страну война, и в ложах, и в Верховном Совете встал вопрос о политическом перевороте, ‒ вспоминал Чхеидзе. ‒ Ставился он очень осторожно, не сразу, - переворот мыслился руководящими кругами в форме переворота сверху, в форме дворцового переворота; говорили о необходимости отречения Николая и замены его; кем именно, прямо не называли, но думаю, что имели в виду Михаила. В этот период Верховным Советом был сделан ряд шагов к подготовке общественного мнения к такому перевороту, - помню агитационные поездки Керенского и др. в провинцию, которые совершались по прямому поручению Верховного Совета, помню сборы денег на нужды такого переворота. (...) Перед самым мартом 1917 г. деятельность организации еще более расширилась. По уставу отдельные ложи между собой общения иметь не могли, - они сносились лишь через Верховный Совет. Но в январе и особенно феврале 1917 г. было признано необходимым в целях влияния на общественное настроение устраивать более широкие собрания, (...) на эти собрания наряду с членами лож приглашались и посторонние, не члены» .

На одном из последних думских заседаний, 14 февраля 1917 года, Чхеидзе, недовольный нерешительностью либералов, произнес одну из самых радикальных своих речей, в которой практически открытым текстом призывал к революции. Отмечая, что в России налицо «картина из французской жизни конца XVIII века» (т.е. напоминающая события накануне Великой французской революции), депутат-меньшевик, упрекая либеральную оппозицию в нерешительности, заявлял: «Мы знаем, господа, как буржуазия себя вела в конце того же XVIII века, мы знаем, что эта буржуазия не словесами занималась в свое время... она сметала правительства...» . Подчеркнув далее, что «уже начинает говорить улица», Чхеидзе выражал надежду, что Россия уже становится на революционный путь. Откликаясь на подобные речи, видный правый публицист П.Ф. Булацель отмечал в эти дни в своем дневнике: «...Если правительство будет продолжать идти по следам французских жирондистов, унижаясь и заискивая перед думским блоком, то мы доживем и до того, что "блокистов" сметут более искренние и более смелые Керенские, Чхеидзе, Сухановы и Кº...»


С началом революции Чхеидзе стал активным ее участником. Вместе с Керенским он тут же поддержал начавшиеся в столице волнения, предлагая Государственной Думе скорее их возглавить. Оказавшийся в трагические дни Февраля одним из самых востребованных левых вожаков, Чхеидзе энергично включился в революционную работу. Он постоянно делал какие-то «внеочередные заявления» и «экстренные сообщения», выступал с бесчисленными пафосными речами перед собиравшимися толпами народа, осыпал комплиментами питерский пролетариат, обличал старую власть и восхвалял «великую и бескровную» революцию. Разгоряченные толпы горожан рукоплескали Чхеидзе и нередко, в порыве чувств, подхватывали его на руки. Вот как сообщала одна из газет о выступлении плитика в начале марта 1917 года: «Депутат Чхеидзе, восторженно приветствуемый толпой, сопровождаемой солдатами и офицерами, произносит слово о величии подвига революционного солдата, которому жмут руку революционные герои - рабочие. Чхеидзе рассказывает о последних усилиях провокации охранки, выпустившей гнусную прокламацию об и горячо призывает солдат приветствовать офицеров, как граждан, поднявших революционное знамя, и оставаться братьями революции и русской свободы. Толпа рабочих, солдат и офицеров несет Чхеидзе на руках». Однако, по ироничной оценке меньшевика Н.Н. Суханова, Чхеидзе в эти дни представлял собой «самую святую икону Таврического дворца, не творившую чудес, но и никому не насолившую, а просто председательствовавшую» .

27 февраля 1917 г. он, вместе с Керенским, вошел в состав Временного исполкома Петроградского совета рабочих депутатов и был избран его председателем. В тот же день Чхеидзе был включен в состав Временного комитета Государственной Думы, но войти в состав Временного правительства в качестве министра труда категорически отказался, видимо, испугавшись взять на себя реальную ответственность. Как утверждал Суханов, «Чхеидзе вообще как огня боялся всякой причастности к власти» . «Стоя во главе Совета, Чхеидзе мог, если бы хотел, стать в центре Временного Правительства революции: реальная сила была в руках Совета, ‒ вспоминал лидер партии эсеров В.М. Чернов. ‒ Еще легче ему было встать в центре правительственной коалиции социалистов с цензовиками. Он этого не захотел. Его ум, правильно или неправильно, говорил ему: для социалистической демократии еще не пришло время. И мощную поддержку уму оказывала одна особенность его характера. Когда вопрос о вхождении в правительство был решен, когда уже уклоняться было нельзя, когда болезнь властебоязни в социалистических рядах была сломлена повелительным требованием событий, ‒ надо было видеть, как взбунтовался Чхеидзе против неизбежных личных выводов из новых политических позиций. Он ничего слышать не хотел о своем вхождении в правительство» .

Свое расхождение с Временным правительством и цели своей политической программы меньшевик Чхеидзе объяснял в эти дни так: «Мы идем со всеми теми, кто выступает с решительным требованием... чтобы правительства... немедленно отказались от всяких завоевательных и аннексионистических задач. Это... тот шаг, который нас приведет вплотную к вопросу о ликвидации войны... Мы и во внутренней политике идем за теми, которые свою работу направляют... для... разрешения тех задач, которые поставлены революцией» . Таким образом, с первых же дней Февральской революции социал-демократ Чхеидзе фактически откололся от своих недавних союзников-либералов, заняв более радикальную позицию. Член ЦК кадетской партии А.В. Тыркова раздраженно отмечала: «От этого грузина ничего хорошего не может исходить. Я признаю только Думу и никаких Советов» . Однако решительно порывать с Временным правительством Чхеидзе не решался, предпочитая разрыву умеренную оппозицию и диалог с новой властью.


После возвращения из эмиграции В.И. Ленина, Чхеидзе осудил его «Апрельские тезисы», полагая, что Россия еще не дозрела до социалистической революции, и призвал большевиков «идти сомкнутыми рядами» с меньшевиками для «победоносного окончания революции» и «защиты свободной России». С резкой критикой Чхеидзе выступил против июльского выступления большевиков, расценив последних как заговорщиков против демократической власти. Но ситуация быстро менялась и бывший всего лишь пару месяцев назад крайним радикалом и героем революции, Чхеидзе превращался в глазах стремительно сдвигавшего влево масс в соглашателя с не оправдавшей надежд властью. Если весной 1917-го ему устраивали овации, то в июле уже освистывали и обвиняли в предательстве рабочего класса. А после принятия в сентябре 1917-го Петроградским Советом большевистской резолюции «О власти», Чхеидзе в знак протеста вместе со всем эсеро-меньшевистским Президиумом сложил свои полномочия, уступив место председателя Л.Д. Троцкому.


Глубоко разочаровавшись в происходящем, Чхеидзе покинул Петроград и уехал в родную Грузию и более в Россию уже не вернулся. К Октябрьской революции он отнесся отрицательно, оценивая ее как незаконный захват власти экстремистами-большевиками. Но вместе с тем, грузинский социал-демократ не поддержал вооруженной борьбы с советской властью. В 1918 году он был избран председателем Закавказского сейма и Учредительного собрания Грузии; в 1919-м вместе с И.Г. Церетели был представителем Грузии на Парижской (Версальской) конференции. После прихода в Грузию Красной армии, Чхеидзе эмигрировал во Францию, где принял участие в работе эмигрантской меньшевистской организации. Жизнь незадачливого революционера трагически оборвалась 7 июня 1926 года: устав от тяжелой болезни (туберкулеза), он застрелился...

Меньшевик Суханов, при всей симпатии к своему однопартийцу, в своих воспоминаниях вынес Н.С.Чхеидзе следующий «приговор», которым мы и закончим этот небольшой очерк об очередном «могильщике Русского царства»: «Об этом "папаше" революции, несмотря на вредные его позиции, я храню самые теплые воспоминания. Чхеидзе не был годен в пролетарские и партийные вожди, и он никого никогда и никуда не вел: для этого у него не было ни малейших данных. Напротив, у него были все данные, чтобы вечно ходить на поводу, иногда немного упираясь. И бывали случаи, когда его друзья заводили его в такие дебри политиканства, где ему было совсем не по себе, и в такие авантюры, которым он не только не сочувствовал, но против которых решительно протестовал, хотя и... не публично. Но, превратив его в икону, его водили, ибо основательно упираться он не имел силы. А зайдя куда не следует, он бесплодно протестовал...»

Подготовил Андрей Иванов , доктор исторических наук

Главным образом части, расположенные вблизи захваченного партией в столице дома Кшесинской. В апреле-мае 1917 Военная организация рассматривалась и самими руководителями, больше как организация оберегающая большевицкий штаб в случае нападения. Это нетрудно обнаружить в той части воспоминаний того же Невского, где он говорит об удобстве для работы дома Кшесинской:

«Прямо напротив дома была очень прочная ячейка в Петропавловской крепости, сзади помещался броневой дивизион, переправы на Выборгскую сторону оберегались хорошей организацией Гренадерского полка (Мехоношин, Анисимов), связанного с пулеметным полком. Троицкий мост охранялся Павловским полком и броневым дивизионом, с которыми были хорошие связи».

Аппарат Военной организации, после приезда Ленина , быстро рос и достиг размеров, едва ли возможных без значительных денежных средств. В первоначальное Бюро в составе В. Невского, Н. Подвойского и С. Сулимова в разное время вошли Лашевич , Дашкевич, Семашко, Дзевалтовский, работавшие главным образом в 1-ом пулеметном полку, Мехоношин, Анисимов, Розмирович, Менжинский , Дзержинский , А. Ильин-Женевский, Тер-Арутюнянц (офицер, исполнял должность вроде начальника штаба), Коцюбинский, Крыленко , Садовский, Чудновский , Антонов-Овсеенко , Рошаль (Кронштадт) и многие другие. Некоторая часть, как, например, Семашко, Дзевалтовский, Крыленко, Дашкевич, Ильин были офицерами, большей частью в чине прапорщика. Большинство этих работников «Военки», перешли в Октябре в состав «Военно-революционного комитета».

Характерной особенностью Военной организации большевиков было то, что она, несмотря на свой большой аппарат, почти не имела своих представителей в выборных комитетах петроградских полков (за исключением 1-го пулеметного полка и морских организаций). Что касается фронтовых комитетов, то именно они, в период подготовки июльского восстания, внушали больше всего опасений большевицкой Военной организации.

Несмотря на это, как пишет Суханов-Гиммер , в начале июня Невский и Подвойский в своем докладе Центральному Комитету считали, что сил для захвата власти вполне достаточно, так как серьезного сопротивления ожидать не приходится. Они гарантировали выступление 1-го и 2-го пулеметных, Московского, Гренадерского, Павловского и 180-го запасных полков. В Красном селе можно было рассчитывать на 176-ой полк, где господствовали «межрайонцы », то есть группа Троцкого .

Согласно информации Суханова большевики считали возможным выступление на стороне Временного правительства Семеновского и Преображенского запасных полков, 9-го кавалерийского запасного и 2-х казачьих полков. Все остальные, весьма многочисленные части считались нейтральными. Часть ЦК, идя на «вооруженную манифестацию» предпочитала оставить пока открытым вопрос захвата власти, указывая на то, что фронт и провинция не поддержат. На этой позиции стояли Каменев и Зиновьев . Сталин поддерживал Невского, настаивавшего, что в деле восстания надо идти до конца.

Ленин и большинство нашли среднюю линию, которую Суханов передает как принятый на 10 июня план вооруженной демонстрации под лозунгом «Вся власть Советам» следующим образом:

«Ударным пунктом манифестации, назначенной на 10 июня, был Мариинский дворец, резиденция Временного правительства. Туда должны были направиться рабочие отряды и верные большевикам полки. Особо назначенные лица должны были вызвать из дворца членов кабинета и предложить им вопросы. Особо назначенные группы должны были во время министерских речей выражать "народное недовольство" и поднимать настроение масс. При надлежащей температуре настроения Временное правительство должно было быть арестовано. Столица, конечно, немедленно должна была на это реагировать. И в зависимости от характера этой реакции Центральный Комитет большевиков под тем или иным предлогом должен был объявить себя властью. Если в процессе "манифестации" настроение будет для всего этого достаточно благоприятным и сопротивление Львова-Церетели будет невелико, то оно должно быть подавлено силой большевицких полков и орудий» .

То, что большевики решили начать выступление под видом мирной, но вооруженной демонстрации не отрицают большевицкие официальные историки, но цели и задачи выступления прячутся под двусмысленной фразой о «пробе сил». А по смыслу лозунгов – «Вся власть Советам», «Долой 10 министров-капиталистов» выходило, что будто большевики пекутся о передаче власти «социал-предателям» – меньшевикам и эсерам ...

Предложение Троцкого о выходе первоначально без оружия находило возражение в том, что нельзя ставить рабочих и солдат под пулеметы правительства...

Весь план большевицкого ЦК полностью раскрылся лишь в июльские дни . План 10-го июня провалился, ибо он стал известен накануне, во время I Всероссийского съезда советов , на котором из количества свыше 1000 делегатов было едва 130 большевиков.

После бурных прений съезд по этому вопросу вынес резолюцию о запрещении манифестаций на 3 дня и уже под утро Луначарский , тогда еще межрайонец, сообщил, что большевики отказались от демонстрации. На следующий день Ленин на закрытом заседании Петроградского комитета большевиков признал причиной отмены выступления 10 июня то обстоятельство, что «средние, мелкобуржуазные слои (т. е. большинство съезда советов) не проявили тех колебаний, на которые до последнего момента рассчитывал Центральный Комитет» .

Многочисленные делегаты съезда, разъехавшиеся вечером 9 июня по заводам могли убедиться, что даже на знаменитой Выборгской стороне рабочие не дали говорить ораторам большевиков на таких заводах, как Патронный, Арсенал, Сименс-Шукерт и ряд других. Так сообщает газета «Новая жизнь», издававшаяся при участии Суханова, в тот период открыто сочувствовавшего большевикам .

Твердо на стороне большевиков стояли 1-й пулеметный и 180-й запасный полки.

Небезынтересно привести некоторые высказывания на сессии Всероссийского съезда, говорящие о тех «колебаниях», о которых сообщил на следующий день Ленин.

Председатель съезда Чхеидзе , часть эсеров и меньшевиков во главе с И. Церетели выступили открыто с требованием не только запрещения большевицких выступлений, но и разоружения их сил путем вызова войск с фронта. Председатель армейского комитета фронтовой 5 армии Виленкин выступая на митинге Преображенского запасного полка говорил об ожесточении, которое вызывает у фронтовиков провозглашённый ещё в дни Февральской революции отказ частей петроградского гарнизона выступить на фронт, а в своем выступлении 11 июня на съезде заявил о недопустимости положения, когда оба пулеметных полка в Петрограде, примкнув к большевикам, прекратили посылку пулеметчиков и пулеметов на фронт, прикрываясь флагом крайних революционеров .

Эти угрожающие выступления не могли не заставить большевицкий ЦК еще раз взвесить явно преувеличенные, слишком оптимистические данные своей Военной организации.

Однако у большевиков нашлись защитники из числа левых эсеров и меньшевиков-интернационалистов. Мартов решительно выступил против разоружения большевицких частей и Красной гвардии, сравнив вызов фронтовых частей с призывом генерала Кавеньяка » , раздавившего восстание в Париже в 1848 году . Он называл верные Временному правительству войска «преторианцами буржуазии» и кричал на следующий день своему сочлену по партии Либеру , призывавшему к разрыву с большевиками, – «Версалец!» Для того, чтобы отвести, возникшие впрочем позже, полуупреки в непонимании большевизма революционной демократией, следует привести речь одного из виднейших меньшевиков С. Л. Вайнштейна.

«Никто лучше Мартова не знает природу большевизма – напоминал Вайнштейн. – Ведь это Мартов поставил первый вопрос о том, что в недрах объединенной в то время с.-д. партии, в которую тогда входили большевики, Ленин создал тайную организацию, вроде итальянской мафии, с помощью которой он добивался установить в партии свою диктатуру, возбуждая против своих противников худшие подозрения... Что изменилось с тех пор, – спрашивал Вайнштейн, – изменились не методы Ленина, а сфера приложения этих методов. Если раньше первой задачей Ленина было уничтожение демократических основ социал-демократической партии и установление в ней своей личной диктатуры, то теперь теми же методами он борется за ниспровержение демократического строя в стране и за установление в ней большевицкой диктатуры» .

И далее Вайнштейн блестяще сформулировал то глубинное отношение партий «революционной демократии» к большевикам, которое в конечном итоге объясняет их поведение не только на протяжении всего 1917 года, но, в значительной степени, и позднее – в 1918 году и в течение всей гражданской войны . Отношение, которое время от времени проявлялось у некоторых меньшевиков и эсеров даже в эмиграции, даже тогда, когда установилась кровавая диктатура Сталина.

«На большевиках, – сказал Вайнштейн, продолжая свою речь против Мартова в ночь с 9 на 10 июня, когда обнаружилась первая попытка большевиков захватить власть, – несмотря на все их ошибки, почиет благодать революции и, поэтому, даже тогда, когда они прибегают к насилию, революционная демократия обязана воздержаться от применения к ним силы, так как этот способ самозащиты от большевиков превратит ее в орудие контрреволюцию…»

Из этого отношения и проистекали те «колебания», которые играли решающую роль в «расчетах» Ленина 10 июня, 3 июля, 25 октября, в дни созыва Учредительного собрания , в критические моменты гражданской войны.

«У свободы и демократии нет врагов слева» – эта коренная ошибка, свойственная большинству в советах 1917 года, была вовремя понята такими людьми как меньшевики Вайнштейн, Церетели, эсерами Авксентьевым , Рудневым и другими, но они были в меньшинстве и, кроме того, не могли тогда еще освободиться от мифа, что в России 1917 года существовали, якобы, организованные контрреволюционные силы, готовые будто бы в любую минуту расправиться с демократией.

Организованных контрреволюционных сил какой-либо значимости ни в армии, ни в русском обществе 1917 года не было. И как ни странно, те, кто утверждал обратное (а это было подавляющее большинство так наз. революционной демократии), тем самым отрицали всенародность Февральской революции, единодушное признание нового строя всей страной, в том числе подавляющим большинством офицеров, до генералитета включительно. Троцкий, будучи сознательным «врагом слева» демократии и свободы был в этом вопросе реалистичнее большинства меньшевиков и эсеров. В брошюре «Что случилось?», написанной еще до московского совещания в августе 1917 года, он откровенно признавал:

«Господа генералы поспешили признать республику, в твердом расчете, что республика признает их генеральство и даже возвеличит его...» .

Разумеется, нельзя смешивать в одно (что, увы, постоянно до сих пор делается) – вопрос о принятии Февральской революции всем народом, включая интеллигенцию, подавляющее большинство офицерства и даже часть старого правящего слоя, с вопросом отношения к составу Временного правительства и представителям советов, соучаствовавших во власти, когда обнаружилась неспособность тех и других сколько-нибудь удовлетворительно разрешить самые насущные вопросы.

I Всероссийский съезд советов не послушал ни Церетели, ни Вайнштейна. По предложению меньшевика Ф. Дана съезд принял резолюцию (внесенную Либером), где наряду с запрещением вооруженных демонстраций, без разрешения советов, почти в каждом параграфе говорится о мифических контрреволюционных силах. Вопрос о большевицком заговоре сдавался в комиссию, которая, согласно наказу, должна была выяснить не вооруженные силы большевиков, а «в какой степени и в каких формах к этому движению были причастны сомнительные и контрреволюционные элементы...»

Вопрос о разоружении большевиков был снят. Съезд не решился отобрать у них оружие, им и анархистам по-прежнему все было позволено. Политическое поражение большевиков в совете 9-10 июня лишь обогатило их опытом в области подготовки вооруженного переворота. В то же время Церетели пишет:

«Если бы большинство демократии использовало надлежащим образом это поражение, то при всей мягкости принятых ею против большевиков решений, дальнейшая работа большевиков встретила бы больше, чем раньше затруднений» .

Революционная демократия сделала как раз обратное. Едва приняв каучуковую резолюцию о запрещении вооруженных демонстраций без согласия советов (характерный пример антиправового сознания того времени – советы могли следовательно «разрешить» вооруженную демонстрацию против Временного правительства!), видимо, испытывая угрызения совести перед обладающими «благодатью революции» большевиками, Всероссийский съезд советов по предложению тогдашних меньшевицких лидеров Дана, Богданова и Хинчука (последний, будущий советский посол в Берлине), предложил создать комиссию для проведения общей, при участии большевиков, демонстрации 18 июня. Для чего было устраивать демонстрацию за мир (в первый день начавшегося наступления на фронте!) и скорейший созыв Учредительного собрания – вопросы, в которых большинство президиума съезда советов не расходилось с Временным правительством было бы совершенно непонятно, если не учесть, что в действительности это был акт, выражавший желание во что бы то ни стало примириться с «обиженными» 10 июня большевиками.

Демонстрация 18 июня 1917 в Петрограде. Она была назначена меньшевиками и эсерами на I съезде Советов в попытке «умиротворить» нагло рвущихся к власти ленинцев

Мы выехали в типографию, когда Исполнительный Комитет, вероятно, уже выехал в Морской корпус. Но, во-первых, что стоит для автомобиля ничтожный крюк? Во-вторых, ведь в трамвае, или на извозчике, или пешком будет заведомо еще дольше, хотя бы и без крюка. В-третьих, заседания никогда вовремя не открываются, и на несколько минут можно свободно опоздать. Все это было совершенно неопровержимо. Мы поехали.
В типографии, конечно, не оказалось ни собранных «Известий», ни тех, кто мог их собрать. Мы лазали по этажам, искали, просили помощи. Когда нашли, что бы что нужно, оставалось уже только отыскать тех, кто имел право нам это выдать, а потом озаботиться переноской нескольких кип в автомобиль… Шофер встретил нас с негодованием. Он сам хотел попасть в заседание и опаздывал из-за нас. Ворча и не внимая резонам, он пустил в ход машину. Но машина не шла…
Мы опаздывали уже явно, мы уже пропустили все льготные сроки. Переполненный зал, видя на эстраде весь Исполнительный Комитет и председателя Чхеидзе, почему-то не открывающих собрания, несомненно, уже давно начал волноваться. Надо было начинать… Но наша машина не шла. И было неизвестно, пойдет ли она и когда именно. Но надо было надеяться, что это случится каждую секунду, и ждать, кусая губы, стараясь не вникать в совершенно сверхъестественную глупость своего положения, чтобы не умереть от бешенства, от разрыва сердца, от умоисступления.
Машина, как сорвавшись с цепи, вдруг неистово запрыгала по ухабам, разбрасывая серый снег и пуская из луж грязные фонтаны. Мы выскочили на Невский, но снова остановились и раза три сменяли бешеную скачку на остановки по нескольку минут, или, может быть, часов, или недель… Я уже одеревенел и был ко всему равнодушен… Может быть, я проявил исключительно преступное легкомыслие. Может быть, я давно должен был бросить все это и мчаться на извозчике. Не знаю.
Во всяком случае, когда мы подъехали к Морскому корпусу, был восьмой час. Когда, никого не встретив на лестницах и в кулуарах, я ворвался в зал, Стеклов достиг уже половины доклада. Я пробрался на эстраду… Стеклов говорил о контрреволюции, о мятежных генералах в Ставке, о беспощадном суде над ними, привезенными в цепях, о том, что эти генералы объявляются вне закона и каждый может их убить, раньше чем… и т. д. Затем он заговорил об Учредительном собрании, о французской конституции, о тайной дипломатии, об империалистском происхождении войны, о своих беседах в германском плену. Все это не казалось мне необходимыми центрами первого мирного выступления революции. Меня взяло сомнение.
Я пробрался к председателю Чхеидзе и спросил:
– Скажите, Стеклов делает мой доклад по международной политике и кончит его предложением манифеста?
Чхеидзе бросился на меня с разносом:
– Ну да, ведь мы ждали, сколько было возможно. Ему пришлось говорить экспромтом… Так нельзя относиться…
Но, видя отчаяние, запечатленное на всей моей фигуре, он замолк и догнал меня на конце эстрады:
– Хотите сейчас иметь слово после него?
Но я махнул рукой и настаивал, чтобы вообще принять манифест без прений. Мне казалось, что прения если и не испортят положения, то нарушат торжественность момента. А между тем момент действительно был торжественный. Недаром на хорах был незаметно размещен оркестр… Договориться и столковаться в таком собрании, конечно, было нельзя, и случайные речи бог весть откуда взявшихся ораторов могли только испортить настроение. Чхеидзе согласился.
Стеклов по плохо написанному экземпляру кое-как прочел манифест. Его ошибки и запинки резали меня по сердцу. Мне казалось, что из всего этого дела с манифестом ровно ничего не получается, кроме скуки и недоразумения… Прения, однако, начались под видом поправок. Офицеры и какие-то невиданные в Совете почтенные господа в небольших репликах заявляли о том, не будет ли такой наш призыв наивностью и прекраснодушной мечтой, а еще хуже, не будет ли он источником ослабления фронта, не грозит ли он опасностью для революции… Это было уже из рук вон. Чхеидзе сам взял слово, а затем вотировал прекращение прений.
Меня окликнул Тихонов:
– Необходимо внести поправку. Почему нет ничего о мире без аннексий и контрибуций? Нужно ввести в манифест эту формулу…
Я не знаю, почему этой формулы там не было, почему и я, и другие пока обошли ее. Может быть, она была бы нужна в манифесте. Но сейчас я был ко всему равнодушен.
Манифест был принят, кажется, все-таки единогласно. Член Исполнительного Комитета Красиков еще раз огласил его – едва слышно и уже совсем по складам… Грянул «Интернационал», затем «Марсельеза», кричали «ура!». Я не могу сказать, были ли налицо действительный подъем, воодушевление, сознание значительности совершенного акта.
Мне казалось все происходящее свадебными песнями на похоронах… Со мной заговорили знакомые, делились впечатлениями. Я почти не отвечал… Стеклов обратился ко мне с попреком, что я заставил его выступить внезапно, без всякой подготовки. Я, в конце концов, не думаю, что я доставил ему действительную неприятность.
Не могу сказать того же о себе самом. Я никогда не имел склонности к выступлениям в пленарных заседаниях Совета или съездов. Во всяком случае, я никогда не искал их и нередко от них уклонялся. Но на этот раз все происшедшее в знаменательный день 14 марта расстроило меня на несколько часов. И еще долго, вспоминая обо всем этом, я не мог отделаться от чувства острой досады.

Чхеидзе, выступая в заседании 14 марта, хотел разрубить злокачественный узелок, завязанный солдафонскими выступлениями справа. Чхеидзе правильно понял свою обязанность, но как он ее выполнил?.. Когда он, совершая «дипломатический подход» к стоящей перед ним массе, говорил, что помазанника Вильгельма надо смазать, он был, конечно, прав – и в деле «подхода», и по существу.
Но Чхеидзе и в своей «дипломатии», и в своих «комментариях» к манифесту пошел гораздо дальше. Нам надо внимательно познакомиться с тем, что он говорил на этом заседании. Он говорил: «Мы желаем мира, но с кем? Когда мы обращаемся к германскому и австрийскому народу, то у нас идет речь не о тех, кто толкнул нас на войну, а о народе. И народу мы говорим, что хотим начать мирные переговоры. Но для этого, говорим, нужно будет одно условие, без которого общего языка у нас не найдется: сделайте то же, что сделали мы, – уберите Вильгельма и его клику… Прежде чем говорить о мире, потрудитесь несколько походить на нас. До сих пор мы у вас учились, теперь не угодно ли нам подражать – уберите Вильгельма. А пока что мы будем делать? Предложение мы делаем с винтовкой в руках. У нас есть победоносная революция, и мы с оружием в руках будем бороться за нее… Вот, товарищи, о чем говорится в документе».
Чхеидзе был в трудном положении и не мог отвечать за каждое слово. Но все же ясно: его комментарии к манифесту были совершенно незаконны. Они не имели ничего общего с самим манифестом. Ни о каких предварительных условиях для нашей внутренней борьбы за мир в манифесте, конечно, не было и не могло быть речи. О таких условиях, как предварительная революция в Германии, – тем более. Между тем это извращало все перспективы и все «линии» советской политики. Комментарии Чхеидзе были не только незаконны. Они были до крайности вредны.
В начавшейся борьбе с империалистской буржуазией Чхеидзе, за которым были численно сильные советские группы, пошел по линии наименьшего сопротивления, ведущей прямо в болото безысходного оппортунизма и капитуляции. Чтобы притянуть к себе армию, чтобы не отделиться от армии, ей и буржуазии головой выдавался принцип – принцип Циммервальда.
Нет, такая армия и такая победа над буржуазией нам не нужна. Мы должны победить в борьбе за армию на нашей почве. Мы должны победить в борьбе за мир, за Циммервальд… И было ясно: чтобы победить Совету в этой борьбе с буржуазией, надо немедленно привести в порядок дела в самом Совете. Надо укрепить Совет на Циммервальдских позициях.
Это нелегко. Исполнительный Комитет уже насыщен мелкобуржуазными элементами. Они распылены, но упорны. Они не имеют вождей, но они хорошо ловят лозунги «большой прессы» и хорошо поддакивают массам… Крепкое ядро, устойчивое большинство против них нелегко, но возможно создать в Исполнительном Комитете. Его необходимо создать. Надо мобилизовать силы…

5. Перед битвой

Приезд Ларина и Урицкого. – Мир по телеграфу. – Каменев. – Большевики и Каменев. – Каменев и «Правда». – Судьба манифеста 14 марта. – Недоумевающая Европа. – В Германии канцлер, Шейдеман, левые. – Альтернатива. – У союзников. – Перепуг. – Цензура. – Совет порвал с пацифизмом. – Парламентская делегация в Россию. – Выступления господина Рибо. – «Когда же разгонят Совет штыками?» – В Исполнительном Комитете. – Новые элементы. – «Мамелюки». – Разумные оборонцы. – Либер. – Сталин. – Буржуазные комментарии к комментариям Чхеидзе. – Циммервальдский блок. – Резолюция о мире. – Первый фронт революции. – Продовольствие, хлебная монополия, регулирование промышленности. – Второй фронт революции. – Терещенко. – Урицкий чествует Церетели. – Ходоки и просители. – Александрович «разрешает». – Пешехонов и земельные комитеты. – Аграрная реформа. – Третий фронт революции. – Похождения Керенского. – Суд над «бонапартом». – Сибирские циммервальдцы Гоц, Войтинский, Церетели.

Утром 15 марта члены Исполнительного Комитета, придя в заседание, застали в своей комнате спящей на столе длинную, довольно странного вида фигуру. По ближайшем рассмотрении фигура оказалась Ю. Лариным (М. А. Лурье), приехавшим ночью из Стокгольма и заночевавшим в Исполнительном Комитете за неимением другого пристанища… (Это фигура довольно известна в революции.)
Сначала правый меньшевик-ликвидатор, потом, во время войны, левый интернационалист и одновременно автор интересных, поучительных и всем известных корреспонденции в Русских ведомостях о внутренней жизни воюющей Германии, а в дальнейшем, в большевистскую эпоху, неисчерпаемый декретодатель, экономический «Мюр и Мерилиз», лихой кавалерист, не знающий препятствий в скачке своей фантазии, жестокий экспериментатор, специалист во всех отраслях государственного управления, дилетант во всех своих специальностях, центрокризис, главразвал, даровитый и очень милый человек.
До его приезда в марте я никогда не встречался с ним. Но поддерживал с ним довольно интенсивные письменные сношения. Без Ларина обходилась редкая книжка «Современника», а потом – «Летописи». И за мою редакторскую практику я не знал более удобного сотрудника (оставляя в стороне прочие его достоинства). От него, вероятно, каждую неделю приходили цельте пачки рукописей – столько, сколько заведомо не мог поглотить журнал, даже два журнала. Боже мой, что я делал с этими рукописями! Я делал из одной две, три, четыре; из двух, трех, четырех делал одну; вырванную середину одной я вставлял между началом другой и концом третьей. Ни один автор не допустил бы подобного обращения с собой. Но Ларин или забывал радикально, что он писал в грудах посылаемых манускриптов, или по необычайному благодушию игнорировал мои вивисекции, вызываемые самыми разнообразными обстоятельствами. А кроме того, Ларин… никогда сам не требовал гонорара и покорно ожидал инициативы редакции. Для нищего, едва влачившего свои дни «Современника» подобные свойства в исключительно цепном сотруднике были богатейшим кладом…
Ларин приехал из Стокгольма, и, благодаря особой предупредительности господина Милюкова к своим подзащитным соотечественникам-эмигрантам, он был на границе арестован, просидев полсуток в жандармской комнате по случаю «неисправности документов»…
С Лариным приехал еще один эмигрант – маленький бритый человек, удивительно резко клевавший носом в разные стороны при ходьбе. Это был Урицкий, также будущий именитый деятель большевизма. Он также иногда сотрудничал в «Современнике» и в «Летописи». Его корреспонденции из скандинавских стран, написанные под интернационалистским углом зрения, были, конечно, полезны и интересны для людей «нашего круга» в России. Но при личном знакомстве Урицкий не производил впечатления человека, хватающего с неба звезды, и… не располагал к личному знакомству.
В то же утро, побеседовав с некоторыми своими старыми партийными товарищами, меньшевиками, Ларин не замедлил произвести сенсацию. Он требовал немедленного заключения мира и соответствующего предложения Германии от имени Совета – по телеграфу… Это был обычный кавалерийский эксцесс Ларина, которому в Исполнительном Комитете посмеялись и о котором Ларин забыл через два дня.
Но надо отметить характерное обстоятельство. Все прибывавшие эмигранты были гораздо радикальнее нас по части внешней политики и борьбы за мир. Даже через два месяца приехавший Мартов находил слишком правой и компромиссной мою «двуединую» позицию в деле мира, основы которой были намечены выше по поводу манифеста 14 марта… Это обстоятельство довольно понятно. Оторванные от нашей реальной почвы, не сталкиваясь ни с конкретными нуждами нашей текущей политики, ни с конкретными трудностями ее, варясь и мысля исключительно в сфере международных отношений, принципов интернационализма, борьбы за мир, наши эмигранты-интернационалисты были именно поэтому склонны к не в меру форсированной и прямолинейной внешней политике демократии. Однако на русской почве они довольно быстро ориентировались в конкретной обстановке и ассимилировались со своими петербургскими собратьями.
Ленин не явился исключением: он, правда, не ассимилировался с российскими большевиками, а ассимилировал их с собою – в своей общей новой, порвавшей с марксизмом концепции. Но в сфере военной, внешней политики Ленин многому научился на русской почве и отлично приспособился в своих подходах к солдату. Об этом дальше.
Первая «большая социалистическая» газета, эсеровское «Дело народа», вышла 15 марта. Вялое, дряблое, с разноголосящей редакцией, оно взяло курс на Керенского и даже демонстрировало свой «нейтралитет» между Таврическим и Мариинским дворцами… Наша «Новая жизнь», орган «летописцев», готовилась на всех парах, но еще не успела мобилизоваться. Я расскажу об этом после… В данный момент для меня, во всяком случае, не было подходящего и доступного мне органа печати. «Известия»? Но они были не только бестолковы. В них начали проскальзывать по внешней политике крайне нежелательные ноты: недаром «Речь» взяла в обычай ставить их благонравие в укор «Рабочей газете».
После какого-то столкновения с правыми в Исполнительном Комитете я полушутя сказал Шляпникову, что мне приходится писать статью в «Правду».
– Что ж, – ответил Шляпников, – я предложу своим.
А на другой день он сообщил мне:
– Наши говорят: пусть он пишет, но только пусть заявит сначала, что он стоит на точке зрения большевиков.
Мы пошутили и разошлись.
«Правда», выражавшая точку зрения большевиков, была в то время сумбурным органом очень сомнительных политиков и писателей. Ее неистовые статьи, ее игра на разнуздывании инстинктов не имели ни определенных объектов, ни ясных целей. Никакой вообще «линии» не было, а была только погромная форма. Сотрудничать в этой газете было нельзя. В крайнем случае, когда решительно некуда деваться, было можно просить единовременного «гостеприимства» и «предания гласности».
Дня через два после разговора со Шляпниковым, числа 15-го или 16-го, меня вызвали из Исполнительного Комитета и сообщили: в Екатерининской зале меня ждет Каменев и хочет говорить со мной… Каменев приехал уже дня три назад, но не показывался в советских сферах, а пребывал и наводил порядок в своих партийных организациях.
Каменева я мимоходом встречал еще в Париже в 1902–1903 годах, куда я отправился немедленно по окончании гимназии – «людей посмотреть, себя показать»; Каменев же пребывал там в чине потерпевшего студента. Затем он промелькнул мимо меня метеором, когда я прочно сидел в Таганке в 1904–1905 годах. Но я знал его под «урожденной» фамилией и только во время войны по некоторым признакам умозаключал, что это и есть Каменев, ставший за эти годы знаменитым столпом большевизма. Вышедши в Екатерининскую залу, я действительно увидел старого знакомого.
В «Современнике» из-за границы Каменев не сотрудничал, но писал в «Летопись» из Сибири, из ссылки, откуда он сейчас и приехал. Писания его вообще не отличались ни большой оригинальностью, ни глубоким изучением, ни литературным блеском, но всегда были умны, хорошо выполнены, основаны на хорошей общей подготовке и интересны по существу. Как с политическим деятелем мы будем непрерывно встречаться с Каменевым на всем протяжении революции, по крайней мере до того дня, когда я пишу эти строки, а он в качестве представителя высшей власти снова изыскивает способы смягчить продовольственные неурядицы и «продержаться до нового урожая» 1919 года.
Как политический деятель Каменев, несомненно, представляет собой незаурядную, хотя и не самостоятельную величину. Не имея никогда ни острых углов, ни ударных пунктов мысли, боевых идей, новых слов, он один не годится в вожди: ему одному вести массы некуда. Оставшись один, он непременно с кем-нибудь ассимилируется. Его самого всегда необходимо взять на буксир, и если он иногда упрется, то не сильно. Но в качестве элемента руководящей группы Каменев с его политической школой, с его ораторскими данными является весьма выдающимся, а среди большевиков во многих отношениях незаменимым деятелем…
С другой стороны, по личному своему характеру Каменев – мягкий и добродушный человек. А из всего этого, вместе взятого, слагается его роль в большевистской партии.
Он всегда стоял на ее правом, соглашательском, пассивном крыле. И иногда он упирался, отстаивая «эволюционные методы» или умеренный политический курс. Упирался он против Ленина в начале революции, упирался против Октябрьского восстания, упирался против всеобщего разгрома и террора после восстания, упирался по продовольственным делам на втором году большевистской власти. Но всегда сдавал по всем пунктам. И, плохо веря сам себе, для оправдания себя в собственных глазах он как-то говорил мне (осенью 1918 года):
– А я чем дальше, тем больше убеждаюсь, что Ильич никогда не ошибается. В конце концов он всегда прав… Сколько раз казалось, что он сорвался – в прогнозе или в политическом курсе, и всегда в конечном счете оправдывались и его прогноз, и его курс.
В качестве умеренного политика и мягкого человека Каменев, несомненно, всегда был и состоит до сих пор в оппозиции к террору, голому якобинству, насилиям, подавлению элементарной свободы. Но в качестве таковых же Каменев, назвавшись груздем, покорно лезет в кузов и заведомо ничего не может поделать с положением, которое обязывает, которое связывает и заставляет бросать, казалось бы, совершенно невероятные фразы.
– Ничего, – сказал как-то Каменев в ответ на мои упреки в трусости и насильничестве во время неслыханной ликвидации всей печати, – ничего, дайте нам поработать спокойно!..
Но если оставить в стороне оценку такой позиции бывшего социал-демократа, то все же мне не верится, что Каменев, как таковой, действительно верил и в конечную силу таких методов, и в надлежащие конечные результаты «спокойной работы» своей партии… Назвали груздем, раскрыли перед ним кузов – надо лезть и вести себя как требуют обстоятельства.
С Каменевым, повторяю, нам придется постоянно встречаться – и в этой, и в следующих книгах.
Поговорить со мной тогда, 15 или 16 марта, Каменев хотел вот о чем.
– Насчет статьи в «Правду»… Тут наши вам передавали, что вы сначала должны объявить себя большевиком. Это пустяки, не обращайте внимания. А статью, пожалуйста, напишите… И я прямо скажу вам, в чем дело. Вы читаете «Правду»? Вы видите – у нее совершенно неприличный тон и вообще какой-то неподходящий дух. И репутация ее очень нехороша. И в наших рабочих кругах очень недовольны… Я приехал – пришел в отчаяние. Что делать? Я думал даже совсем закрыть эту «Правду», а выпустить новый центральный орган под другим названием. Но это невозможно. В нашей партии слишком много связано с именем «Правды». Название должно остаться… Надо только перестроить газету на новый лад. Вот я сейчас и стараюсь привлечь сотрудников или хоть приобрести несколько статей авторов с приличным весом и репутацией. Напишите…
Все это было любопытно. Я стал расспрашивать Каменева, что же вообще делается и куда определяется «линия» в его партийных кругах. Что думает и что пишет Ленин?.. Мы долго гуляли по Екатерининской зале, и Каменев долго убеждал меня в том, что его партия занимает или готова занять самую (на мой взгляд) «разумную» позицию. Позиция эта, по его словам, очень близка к занятой советским циммервальдским центром, если не тождественна с ней. Ленин? Ленин считает, что революция до сих пор совершалась вполне закономерно, что буржуазная власть сейчас исторически необходима и иной не могло быть после переворота.
– Значит, сейчас вы еще не свергаете цензового правительства и не стоите за немедленную демократическую власть? – допытывал я своего собеседника, открывавшего мне важные для меня перспективы.
– Ни мы здесь, ни Ленин там не стоим на такой точке зрения. Ленин пишет, что сейчас очередная задача – в организации и мобилизации сил.
– А что вы думаете по текущей внешней политике? Как насчет немедленного мира?
– Вы знаете, что для нас так вопрос стоять не может. Большевизм всегда утверждал, что мировую войну может кончить только мировая пролетарская революция… А пока ее нет, пока Россия продолжает войну, мы будем против дезорганизации и за поддержку фронта. Отсюда вытекает, что мы можем сказать за и что против советского манифеста «К народам всего мира»…
Тут мне показалось, не перегибается ли несколько вправо практическая линия Каменева?.. Я в свою очередь изложил ему свои собственные соображения и подробно рассказал о положении дел в Совете и в Исполнительном Комитете. Я рассказал, что до сих пор дело шло благополучно благодаря гегемонии сплоченного Циммервальдского центра. Но именно сейчас, в острый момент наступления цензовиков и борьбы за реальную силу, в Исполнительном Комитете нас начинают численно подавлять обывательские, мелкобуржуазные элементы, идущие на поводу у буржуазии в главном вопросе – о войне. Я рассказал, что уже несколько дней среди нескольких членов Исполнительного Комитета, близких мне по взглядам, бродит мысль о сплочении всех антиоборонческих элементов, о создании левого Циммервальдского блока. Я сказал, что предыдущий разговор подает мне в этом отношении очень большие надежды.
Каменев ко всему присоединился. Перспективы были действительно отрадные. Сплоченный же левый блок имел все шансы вести за собой дряблую массу «народнически» настроенных солдат и мягкотелых интеллигентов. Развернувшаяся борьба при таких условиях должна быть выиграна. Надо приступать к делу.
Каменев действительно не закрыл «Правду», но перестроил ее на новый лад. Газета мгновенно стала неузнаваемой. Окружающая «большая пресса» диву давалась и непременно рассыпалась бы в комплиментах, если бы не удерживало сознание, что ничего в конце концов не может быть доброго из Назарета. По крайней мере «Русское слово» (от 16 марта), по которому я цитирую нижеследующее, едва-едва сдерживало свое величайшее удовольствие по поводу переворота.
«Война идет, – писала новая „Правда“, – великая русская революция не прервала ее, и никто не питает надежд, что она кончится завтра или послезавтра… Война будет продолжаться, ибо германская армия еще не последовала примеру русской и еще повинуется своему императору, жадно стремящемуся к добыче на полях смерти. Когда армия стоит против армии, одной из них разойтись по домам – это было бы политикой не мира, а рабства, политикой, которую с негодованием отвергнет свободный русский народ. Нет, он будет стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд снарядом… Мы не должны допускать никакой дезорганизации военных сил революции. Не дезорганизация, не бессодержательное слово „долой войну“ наш лозунг; наш лозунг – давление на Временное правительство с целью заставить его открыто перед всей мировой демократией немедленно выступить с попыткой склонить все воюющие стороны к немедленному открытию переговоров о способах прекращения мировой войны. А до тех пор каждый должен оставаться на своем посту…»
Все правильно – вначале несколько сомнительно, с креном вправо. И в эти дни Каменев вообще грешил перегибом палки вправо. Я попрекал его за тенденцию к «оборончеству». В эти дни «Рабочая газета», выдерживая свой превосходно взятый курс, шла левее. Но это было недолго. О правой опасности со стороны большевизма ни у кого, разумеется, не было мысли. Это была любопытная излучина. Но скоро, скоро «мы переменим все это».
Манифест 14 марта имел хорошую прессу слева. Ему придавали большое значение, видели в нем знаменательный шаг, серьезный фактор европейского движения за мир. Праводемократическая печать также приветствовала манифест, но демонстрировала свой скепсис и кивала на шовинизм германской социал-демократии. Буржуазные газеты старались попросту замалчивать манифест или, не зная, что следует сказать, благосклонно отмечали его «оборонческие» лозунги…

Большевики и Ленин

3 апреля в Петроград прибыл из эмиграции Ленин. Только с этого момента большевистская партия начинает говорить полным голосом, и, что еще важнее, своим собственным.

Первый месяц революции был для большевизма временем растерянности и шатаний. В «Манифесте» Центрального Комитета большевиков, составлявшемся сейчас же после победы восстания, говорилось, что «рабочие фабрик и заводов, а также восставшие войска должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство». Манифест был напечатан в официальном органе Совета без комментариев и возражений, точно речь шла об академическом вопросе. Но и руководящие большевики придавали своему лозунгу чисто демонстративное значение. Они действовали не как представители пролетарской партии, которая готовится открыть самостоятельную борьбу за власть, а как левое крыло демократии, которое, провозглашая свои принципы, собирается в течение неопределенно долгого времени играть роль лояльной оппозиции.

Суханов утверждает, что на заседании Исполнительного комитета 1 марта в центре обсуждения стояли лишь условия передачи власти: против самого факта образования буржуазного правительства не было поднято ни одного голоса, несмотря на то что в Исполнительном комитете числилось из 39 членов 11 большевиков и примыкающих к ним, причем 3 члена центра, Залуцкий, Шляпников и Молотов, присутствовали на заседании.

На другой день в Совете, по рассказу самого Шляпникова, из присутствовавших четырех сотен депутатов против передачи власти буржуазии голосовали всего 19 человек, тогда как в большевистской фракции числилось уже человек сорок. Самое это голосование прошло совершенно незаметно, в формально-парламентском порядке, без ясных контрпредложений со стороны большевиков, без борьбы и без какой бы то ни было агитации в большевистской печати

4 марта Бюро ЦК приняло резолюцию о контрреволюционном характере Временного правительства и о необходимости держать курс на демократическую диктатуру пролетариата и крестьянства Петроградский комитет, не без основания признавший эту резолюцию академической, так как она совершенно не указывала, что делать сегодня, подошел к проблеме с противоположного конца. «Считаясь с резолюцией о Временном правительстве, принятой Советом», он заявил, что «не противодействует власти Временного правительства по-стольку-поскольку…» По существу это была позиция меньшевиков и эсеров, только отодвинутая на вторую линию окопов. Открыто оппортунистическая резолюция Петроградского комитета лишь по форме противоречила позиции ЦК, академичность которой означала не что иное, как политическое примирение с совершившимся фактом.

Готовность молча или с оговоркой склониться перед правительством буржуазии отнюдь не встречала безраздельного сочувствия в партии. Большевики-рабочие сразу натолкнулись на Временное правительство как на враждебное укрепление, неожиданно выросшее на их пути. Выборгский комитет проводил тысячные митинги рабочих и солдат, почти единогласно принимавшие резолюцию о необходимости взятия власти Советом. Активный участник этой агитации Дингелыптедт свидетельствует" «Не было ни одного митинга, ни одного рабочего собрания, которое отклонило бы нашу резолюцию такого содержания, если только было кому ее предлагать». Меньшевики и эсеры боялись в первое время открыто выступать со своей постановкой вопроса о власти перед рабочей и солдатской аудиторией. Резолюция выборжцев ввиду ее успеха была отпечатана и расклеена в виде плаката. Но Петроградский комитет наложил прямое запрещение на эту резолюцию, и выборжцы вынуждены были смириться.

В вопросе о социальном содержании революции и перспективах ее развития позиция большевистского руководства была не менее смутной. Шляпников рассказывает: «Мы соглашались с меньшевиками в том, что переживаем момент революционной ломки феодальных, крепостнических отношений, что на смену им идут всяческие «свободы», свойственные буржуазным отношениям». «Правда» писала в первом своем номере: «Основной задачей является… введение демократического республиканского строя». В наказе рабочим депутатам Московский комитет заявлял: «Пролетариат стремится достигнуть свободы для борьбы за социализм - свою конечную цель». Традиционная ссылка на «конечную цель» достаточно подчеркивает историческую дистанцию по отношению к социализму. Дальше этого не шел никто. Опасение перейти за пределы демократической революции диктовало политику выжидания, приспособления и фактического отступления перед соглашателями.

Как тяжко политическая бесхарактерность центра отражалась на провинции, нетрудно понять. Ограничимся свидетельством одного из руководителей саратовской организации: «Наша партия, принимавшая активное участие в восстании, по-видимому, упустила влияние на массу, и оно было перехвачено меньшевиками и эсерами. Каковы лозунги большевиков, никто не знал… Картина была очень неприятная».

Левые большевики, прежде всего рабочие, изо всех сил стремились прорвать карантин. Но и они не знали, как парировать доводы о буржуазном характере революции и опасностях изоляции пролетариата. Скрепя сердце они подчинялись директивам руководства. Различные течения в большевизме с первого дня довольно резко сталкивались друг с другом, но ни одно из них не доводило своих мыслей до конца. «Правда» отражала это смутное и неустойчивое состояние идей партии, не внося в него никакого единства. Положение еще более осложнилось к середине марта, после прибытия из ссылки Каменева и Сталина, которые круто повернули руль официальной партийной политики вправо.

Большевик почти с самого возникновения большевизма, Каменев всегда стоял на правом фланге партии. Не лишенный теоретической подготовки и политического чутья, с большим опытом фракционной борьбы в России и запасом политических наблюдений на Западе, Каменев лучше многих других большевиков схватывал общие идеи Ленина, но только для того, чтобы на практике давать им как можно более мирное истолкование. Ни самостоятельности решения, ни инициативы действия от него ждать было нельзя. Выдающийся пропагандист, оратор, журналист не блестящий, но вдумчивый, Каменев был особенно ценен при переговорах с другими партиями и для разведки в других общественных кругах, причем из таких экскурсий он всегда приносил в себе частицу чуждых партии настроений. Эти черты Каменева были настолько явны, что никто почти не ошибался насчет его политической фигуры. Суханов отмечает в нем отсутствие «острых углов»: его «всегда необходимо взять на буксир, и если он иногда упрется, то не сильно». В таком же духе пишет и Станкевич: отношения Каменева к противникам «были так мягки, что, казалось, он сам стыдился непримиримости своей позиции; в комитете он был, несомненно, не врагом, а только оппозицией». К этому дочти нечего прибавить.

Сталин представлял совершенно иной тип большевика и по своему психическому складу и по характеру своей партийной работы: крепкого, теоретически и политически примитивного организатора. Если Каменев, в качестве публициста, в течение ряда лет оставался с Лениным в эмиграции, где находился очаг теоретической работы партии, то Сталин, в качестве так называемого практика, без теоретического кругозора, без широких политических интересов и без знания иностранных языков, был неотделим от русской почвы. Такие работники появлялись за границей только наездами, чтобы получить инструкции, сговориться насчет дальнейших задач и вернуться снова в Россию. Сталин выдвинулся среди практиков энергией, упорством и изобретательностью в закулисных ходах. Если Каменев, по свойствам своей натуры, «стеснялся» практических выводов большевизма, то Сталин, наоборот, склонен был отстаивать усвоенные им практические выводы без всякого смягчения, сочетая настойчивость с грубостью.

Несмотря на противоположность характеров, Каменев и Сталин не случайно заняли в начале революции общую позицию: они дополняли друг друга. Революционная концепция без революционной воли то же, что часы со сломанной пружиной: политическая стрелка Каменева всегда отставала от революционных задач. Но отсутствие широкой политической концепции обрекает и самого волевого политика на нерешительность при наступлении больших и сложных событий. Эмпирик Сталин открыт чужим влияниям не со стороны воли, а со стороны мысли. Так, публицист без решимости и организатор без кругозора довели в марте свой большевизм до самой грани меньшевизма. Сталин оказался при этом еще менее Каменева способен развернуть самостоятельную позицию в Исполнительном комитете, куда он вступил как представитель партии. Не осталось в протоколах или в печати ни одного предложения, заявления, протеста, в которых Сталин выражал бы большевистскую точку зрения в противовес пресмыкательству «демократии» перед либерализмом. Суханов говорит в своих «Записках»: «У большевиков в это время кроме Каменева появился в Исполнительном комитете Сталин… За время своей скромной деятельности в Исполнительном комитете (он) производил - не на одного меня - впечатление серого пятна, иногда маячившего тускло и бесследно. Больше о нем, собственно, нечего сказать». Если Суханов явно недооценивает Сталина в целом, то он правильно характеризует его политическую безличность в соглашательском Исполкоме.

14 марта манифест «К народам всего мира», истолковывавший победу Февральской революции в интересах Антанты и означавший торжество нового, республиканского социал-патриотизма французской марки, принят был в Совете единогласно. Это означало несомненный успех Каменева-Сталина, достигнутый, видимо, без большой борьбы. «Правда» писала о нем как о «сознательном компромиссе между различными течениями, представленными в Совете». Следовало бы прибавить, что компромисс означал прямой разрыв с течением Ленина, которое в Совете вовсе не оказалось представлено.

Член заграничной редакции центрального органа Каменев, член Центрального Комитета Сталин и депутат Думы Муранов, также вернувшийся из Сибири, отстранили старую, слишком «левую» редакцию «Правды» и, опираясь на свои проблематические права, взяли с 15 марта газету в свои руки. В программной статье новой редакции заявлялось, что большевики будут решительно поддерживать Временное правительство, «поскольку оно борется с реакцией или контрреволюцией». По вопросу о войне новые руководители высказывались не менее категорически: пока германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен «стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд - снарядом». «Не бессодержательное «Долой войну» - наш лозунг. Наш лозунг - давление на Временное правительство с целью заставить его… выступить с попыткой склонить все воюющие страны к немедленному открытию переговоров… А до тех пор каждый остается на своем боевом посту!» Идеи, как и формулировки, насквозь оборонческие. Программа давления на империалистическое правительство с целью «склонить» его к миролюбивому образу действий была программой Каутского в Германии, Жана Лонге во Франции, Макдональда в Англии, никак не программой Ленина, который звал к низвержению империалистического господства. Обороняясь от патриотической печати, «Правда» заходила еще далее. «Всякое «пораженчество», - писала она, - а вернее, то, что неразборчивая печать под охраной царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда показался первый революционный полк». Это было прямым отмежеванием от Ленина. «Пораженчество» вовсе не было изобретено враждебной печатью под охраной цензуры, оно было дано Лениным в формуле: «Поражение России - меньшее зло». Появление первого революционного полка и даже низвержение монархии не меняло империалистического характера войны. «День выхода первого номера преобразованной «Правды» - 15 марта, - рассказывает Шляпников, - был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии - Исполнительного комитета, - был преисполнен одной новостью: победой умеренных, благоразумных большевиков над крайними. В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками… Когда этот номер «Правды» был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников… Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что «Правда» была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями «Правды», то потребовали исключения их из партии».

«Правде» пришлось вскоре напечатать резкий протест выборжпев: «Если она (газета) не хочет потерять веру в рабочих кварталах, (она) должна и будет нести свет революционного сознания, как бы он ни был резок для буржуазных сов». Протесты снизу побудили редакцию стать осторожнее в выражениях, но не изменить политику. Даже первая статья Ленина, успевшая прибыть из-за границы, прошла мимо сознания редакции. Курс шел направо по всей линии. «В нашей агитации, - рассказывает Дингелыптедт, представитель левого крыла, - нам пришлось считаться с принципом двоевластия… и доказывать неизбежность этого окольного пути той самой рабоче-солдатской массе, которая в течение полумесяца интенсивной политической жизни воспитывалась на совсем другом понимании своих задач».

Политика партии во всей стране, естественно, равнялась по «Правде». Во многих советах резолюции по основным вопросам принимались теперь единогласно: большевики попросту склонялись перед советским большинством. На конференции советов Московской области большевики присоединились к резолюции социал-патриотов о войне. Наконец, на происходившем в Петрограде Всероссийском совещании представителей 82 советов в конце марта и начале апреля большевики голосовали за официальную резолюцию о власти, которую защищал Дан. Это чрезвычайное политическое приближение к меньшевикам лежало в основе широко развившихся объединительных тенденций. В провинции большевики и меньшевики входили в объединенные организации. Фракция Каменева-Сталина все больше превращалась в левый фланг так называемой революционной демократии и приобщалась к механике парламентарно-закулисного «давления» на буржуазию, дополняя его закулисным давлением на демократию.

Заграничная часть ЦК и редакция центрального органа «Социал-демократ» составляли духовный центр партии. Ленин, с Зиновьевым в качестве помощника, нес всю руководящую работу. Крайне ответственные секретарские обязанности выполняла жена Ленина Крупская. В практической работе этот маленький центр опирался на поддержку нескольких десятков большевиков-эмигрантов. Оторванность от России становилась в течение войны тем невыносимее, чем теснее военная полиция Антанты стягивала свои кольца. Взрыв революции, которого долго и напряженно ждали, застиг врасплох. Англия категорически отказала эмигрантам-интернационалистам, списки которых она тщательно вела, в пропуске в Россию. Ленин неистовствовал в цюрихской клетке, изыскивая пути выхода Среди сотни планов, сменявших один другой, был и план проехать по паспорту глухонемого скандинава. В то же время Ленин не упускает ни одного случая подать свой голос из Швейцарии. Уже 6 марта он телеграфирует через Стокгольм в Петроград: «Наша тактика: полное недоверие, никакой поддержки новому правительству; Керенского особенно подозреваем; вооружение пролетариата - единственная гарантия; немедленные выборы в петроградскую думу; никакого сближения с другими партиями». Только упоминание о выборах в думу вместо Совета имело в этой первой директиве эпизодический характер и вскоре отпало; остальные пункты, выраженные с телеграфной категоричностью, намечают уже полностью общее направление политики. Одновременно Ленин начинает слать в «Правду» свои «Письма издалека», которые, опираясь на осколки иностранной информации, заключают в себе законченный анализ революционной обстановки. Известия заграничных газет позволяют ему вскоре заключить, что Временное правительство, при прямой помощи не только Керенского, но и Чхеидзе, не без успеха обманывает рабочих, выдавая империалистическую войну за оборонительную. 17 марта он пишет через посредство друзей в Стокгольме письмо, исполненное тревоги: «Наша партия опозорила себя бы навсегда, политически убила бы себя, если бы пошла на такой обман… Я предпочту даже немедленный раскол с кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму…» После этой по виду безличной угрозы, рассчитанной, однако, на определенных лиц, Ленин заклинает: «Каменев должен понять, что на него ложится всемирно-историческая ответственность». Каменев назван потому, что речь идет о принципиальных вопросах политики. Если бы Ленин имел в виду практическую боевую задачу, он вспомнил бы скорее о Сталине. Но как раз в те часы, когда Ленин стремился через дымящуюся Европу передать в Петроград напряжение своей воли, Каменев, при содействии Сталина, круто поворачивал в сторону социал-патриотизма.

Планы гримировки, париков, чужих или фальшивых паспортов отпадали один за другим как неосуществимые. В то же время все конкретнее выступала идея проезда через Германию. План этот испугал большинство эмигрантов, и не только патриотов. Мартов и другие меньшевики не решились примкнуть к дерзкой инициативе Ленина и продолжали тщетно стучаться в двери Антанты. Нарекания на проезд через Германию шли впоследствии даже со стороны многих большевиков ввиду затруднений, какие «пломбированный вагон» создал в области агитации Ленин не закрывал на эти будущие затруднения глаз с самого начала. Крупская писала незадолго до отъезда из Цюриха: «Конечно, вой в России патриоты поднимут, но к этому приходится быть готовым». Вопрос стоял гак: либо оставаться в Швейцарии, либо ехать через Германию. Иных путей не открывалось вообще. Мог ли Ленин колебаться хотя бы одну лишнюю минуту? Ровно через месяц Мартову, Аксельроду и другим пришлось последовать по стопам Ленина.

В организации этой необычайной поездки через неприятельскую страну во время войны сказываются основные черты Ленина-политика: смелость замысла и тщательная предусмотрительность выполнения. В этом великом революционере жил педантический нотариус, который, однако, знал свое место и приступал к составлению своего акта в тот момент, когда это могло помочь делу ниспровержения всех нотариальных актов. Чрезвычайно тщательно разработанные условия проезда через Германию легли в основу своеобразного международного договора между редакцией эмигрантской газеты и империей Гогенцоллерна. Ленин потребовал для транзита полной экстерриториальности: никакого контроля личного состава проезжающих, их паспортов и багажа, ни один человек не имеет права входить по пути в вагон (отсюда легенда о «пломбированном» вагоне). Со своей стороны эмигрантская группа обязывалась настаивать на освобождении из России соответственного числа гражданских пленных немцев и австро-венгерцев.

Совместно с несколькими иностранными революционерами выработана была декларация. «Русские интернационалисты, которые… отправляются теперь в Россию, чтобы служить там делу революции, помогут нам поднять пролетариев других стран, в особенности пролетариев Германии и Австрии, против их правительств»

Так гласил протокол, подписанный Лорио и Гильбо

От Франции, Павлом Леви - от Германии, Платтеном

От Швейцарии, шведскими левыми депутатами и пр. На этих условиях и с этими предосторожностями выехало в конце марта из Швейцарии 30 русских эмигрантов, даже среди грузов войны - груз необычайной взрывчатой силы.

В прощальном письме к швейцарским рабочим Ленин напоминал о заявлении центрального органа большевиков осенью 1915 года: если революция приведет в России к власти республиканское правительство, которое захочет продолжать империалистскую войну, то большевики будут против защиты республиканского отечества. Ныне такое положение наступило. «Наш лозунг: никакой поддержки правительству Гучкова - Милюкова». С этими словами Ленин вступал теперь на территорию революции.

Члены Временного правительства не видели, однако, никакого основания тревожиться. Набоков рассказывает: «В одном из мартовских заседаний Временного правительства, в перерыве, во время продолжавшегося разговора на тему о все развивавшейся большевистской пропаганде, Керенский заявил, по обыкновению истерически похохатывая: «А вот погодите, сам Ленин едет, вот когда начнется по-настоящему…» Керенский был прав: настоящее только еще должно было начаться. Однако министры, по словам Набокова, не видели оснований тревожиться: «Самый факт обращения к Германии в такой мере подорвет авторитет Ленина, что его не придется бояться». Как им вообще и полагается, министры были очень проницательны.

Друзья-ученики выехали встречать Ленина в Финляндию. «Едва войдя в купе и усевшись на диван, - рассказывает Раскольников, молодой морской офицер и большевик, - Владимир Ильич тотчас накидывается на Каменева: «Что у вас пишется в «Правде»? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали…» Такова встреча после нескольких лет разлуки. Но это не мешает ей быть сердечной.

Петроградский комитет при содействии военной организации мобилизовал несколько тысяч рабочих и солдат для торжественной встречи Ленина. Дружественный броневой дивизион отрядил на этот предмет все наличные броневики. Комитет решил идти к вокзалу вместе с броневиками: революция уже пробудила пристрастие к этим тупым чудовищам, которых на улицах города так выгодно иметь на своей стороне.

Описание официальной встречи, которая происходила в так называемой царской комнате Финляндского вокзала, составляет очень живую страницу в многотомных и довольно вялых записках Суханова. «В царскую комнату вошел или, пожалуй, вбежал Ленин, в круглой шляпе, с иззябшим лицом и - роскошным букетом в руках. Добежав до середины комнаты, он остановился перед Чхеидзе, как будто натолкнувшись на совершенно неожиданное препятствие. И тут Чхеидзе, не покидая своего прежнего угрюмого вида, произнес следующую «приветственную» речь, хорошо выдерживая не только дух, не только редакцию, но и тон нравоучения: «Товарищ Ленин, от имени петербургского Совета и всей революции мы приветствуем вас в России… Но мы полагаем, что главной задачей революционной демократии является сейчас защита нашей революции от всяких на нее посягательств как изнутри, так и извне… Мы надеемся, что вы вместе с нами будете преследовать эти цели». Чхеидзе замолчал. Я растерялся от неожиданности… Но Ленин, видимо, хорошо знал, как отнестись ко всему этому. Он стоял с таким видом, как бы все происходящее ни в малейшей степени его не касалось: осматривался по сторонам, разглядывал окружающие лица и даже потолок «царской» комнаты, поправляя свой букет (довольно слабо гармонировавший со всей его фигурой), а потом, уже совершенно отвернувшись от делегации Исполнительного комитета, «ответил» так: «Дорогие товарищи солдаты, матросы и рабочие. Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию, приветствовать вас как передовой отряд всемирной пролетарской армии… Недалек час, когда, по призыву нашего товарища Карла Либкнехта, народы обратят оружие против своих эксплуататоров-капиталистов… Русская революция, совершенная вами, открыла новую эпоху. Да здравствует всемирная социалистическая революция!.»

Суханов прав - букет плохо гармонировал с фигурой Ленина, несомненно, мешал ему и стеснял его своей неуместностью на суровом фоне событий Да и вообще Ленин любил цветы не в букете. Но гораздо больше должна была стеснять его эта официальная и лицемерно-нравоучительная встреча в парадной комнате вокзала. Чхеидзе был лучше своей приветственной речи. Ленина он слегка побаивался. Но ему, несомненно, внушили, что надо одернуть «сектанта» с самого начала. В довершение к речи Чхеидзе, демонстрировавшей плачевный уровень руководства, молодой командир флотского экипажа, говоривший от имени моряков, догадался выразить пожелание, чтобы Ленин стал членом Временного правительства. Так Февральская революция, рыхлая, многословная и еще глуповатая, встречала человека, который приехал с твердым намерением вправить ей мысль и волю. Уже эти первые впечатления, удесятеряя привезенную с собой тревогу, вызывали трудно сдерживаемое чувство протеста. Скорее бы засучить рукава! Апеллируя от Чхеидзе к матросам и рабочим, от защиты отечества - к международной революции, от Временного правительства - к Либкнехту, Ленин лишь проделал на вокзале маленькую репетицию всей своей дальнейшей политики.

И все же эта неуклюжая революция сразу и крепко приняла вождя в лоно свое. Солдаты потребовали, чтобы Ленин поместился на одном из броневиков, и ему ничего не оставалось, как выполнить требование. Наступившая ночь придала шествию особую внушительность. При потушенных огнях остальных броневиков тьма прорезывалась ярким светом прожектора машины, на которой ехал Ленин. Луч вырывал из уличного мрака возбужденные секторы рабочих, солдат, матросов, тех самых, которые совершили величайший переворот, но дали власти утечь между пальцев. Военный оркестр несколько раз умолкал по пути, чтобы дать Ленину возможность варьировать свою вокзальную речь перед новыми и новыми слушателями. «Триумф вышел блестящим, - говорит Суханов, - и даже довольно символическим».

Во дворце Кшесинской, большевистском штабе в атласном гнезде придворной балерины, - это сочетание должно было позабавить всегда бодрствующую иронию Ленина, - опять начались приветствия. Это было уже слишком. Ленин претерпевал потоки хвалебных речей, как нетерпеливый пешеход пережидает дождь под случайными воротами. Он чувствовал искреннюю обрадован-ность его прибытием, но досадовал, почему эта радость так многословна. Самый тон официальных приветствий казался ему подражательным, аффектированным, словом, заимствованным у мелкобуржуазной демократии, декламаторской, сентиментальной и фальшивой. Он видел, что революция, не определившая еще своих задач и путей, уже создала свой утомительный этикет. Он улыбался добродушно-укоризненно, поглядывая на часы, а моментами, вероятно, непринужденно позевывал. Не успели отзвучать слова последнего приветствия, как необычный гость обрушился на эту аудиторию водопадом страстной мысли, которая слишком часто звучала как бичевание. В тот период искусство стенографии еще не было открыто для большевизма. Никто не делал заметок, все были слишком захвачены происходящим. Речь не сохранилась, осталось только общее впечатление от нее в воспоминаниях слушателей, но и оно подверглось обработке времени: прибавлено было восторгу, убавлено испугу. А между тем основное впечатление речи, даже среди самых близких, было именно впечатление испуга. Все привычные формулы, успевшие приобрести за месяц незыблемую, казалось, прочность от бесчисленных повторений, взрывались одна за другой на глазах аудитории. Краткая ленинская реплика на вокзале, брошенная через голову оторопевшего Чхеидзе, была здесь развита в двухчасовую речь, обращенную непосредственно к петроградским кадрам большевизма.

Случайно в качестве гостя, пропущенного по добродушию Каменева, - Ленин таких поблажек не терпел - присутствовал на этом собрании непартийный Суханов. Благодаря этому мы имеем сделанное наблюдателем со стороны полувраждебное, полувосторженное описание первой встречи Ленина с петербургскими большевиками.

«Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчетов, носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников».

Людские расчеты и трудности для Суханова - это, главным образом, колебания редакционного кружка «Новой жизни» за чаем у Максима Горького. Расчеты Ленина были поглубже. Не стихии носились по зале, а человеческая мысль, не оробевшая перед стихиями и стремившаяся понять их, чтобы овладеть ими. Но все равно впечатление передано ярко.

«Когда я с товарищами ехал сюда, - говорил Ленин, в передаче Суханова, - я думал, что нас с вокзала прямо повезут в Петропавловку. Мы оказались, как видим, очень далеки от этого. Но не будем терять надежды, что это еще нас не минует, что этого нам не избежать». В то время как для других развитие революции было равносильно укреплению демократии, для Ленина ближайшая перспектива вела прямиком в Петропавловскую крепость. Это казалось зловещей шуткой. Но Ленин совсем не собирался шутить, и революция вместе с ним.

«Аграрную реформу в законодательном порядке, - жалуется Суханов, - он отшвырнул так же, как и всю прочую политику Совета. Он провозгласил организованный захват земли крестьянами, не ожидая… какой бы то ни было государственной власти».

«Не надо нам парламентарной республики, не надо нам буржуазной демократии, не надо нам никакого правительства, кроме советов рабочих, солдатских и батрацких депутатов!»

В то же время Ленин резко отгораживался от советского большинства, отбрасывая его во враждебный лагерь. «Одного этого в те времена было достаточно, чтобы у слушателя закружилась голова!»

«Только циммервальдская левая стоит на страже пролетарских интересов и всемирной революции, - возмущенно передает Суханов ленинские мысли. - Остальные - те же оппортунисты, говорящие хорошие слова, а на деле… продающие дело социализма и рабочих масс».

«Он решительным образом напал на тактику, которую проводили руководящие партийные группы и отдельные товарищи до его приезда, - дополняет Суханова Раскольников. - Здесь были представлены наиболее ответственные работники партии. Но и для них речь Ильича явилась настоящим откровением. Она положила Рубикон между тактикой вчерашнего и сегодняшнего дня». Рубикон, как увидим, был положен не сразу.

Прений по докладу не было: все были слишком оглушены и каждому хотелось хоть сколько-нибудь собраться с мыслями. «Я вышел на улицу, - заканчивает Суханов, - ощущение было такое, будто бы в эту ночь меня колотили по голове цепами. Ясно было только одно: нет, с Лениным мне, дикому, не по дороге!» Еще бы!

На другой день Ленин предъявил партии краткое письменное изложение своих взглядов, которое стало одним из важнейших документов революции под именем «Тезисов 4 апреля». Тезисы выражали простые мысли в простых, всем доступных словах. Республика, которая вышла из февральского восстания, не есть наша республика, и война, которую она ведет, не есть наша война.

Задача большевиков состоит в том, чтобы свергнуть империалистическое правительство Но оно держится поддержкой эсеров и меньшевиков, которые держатся доверчивостью народных масс. Мы - в меньшинстве При этих условиях не может быть и речи о насилии с нашей стороны. Надо научить массу не доверять соглашателям и оборонцам. «Надо терпеливо разъяснять». Успех такой политики, вытекающей из всей обстановки, обеспечен, и он приведет нас к диктатуре пролетариата, а следовательно, выведет за пределы буржуазного режима. Мы полностью рвем с капиталом, публикуем его тайные договоры и призываем рабочих всего мира к разрыву с буржуазией и к ликвидации войны. Мы начинаем международную революцию. Только успех ее закрепит наш успех и обеспечит переход к социалистическому режиму.

Тезисы Ленина были опубликованы от его собственного, и только от его имени. Центральные учреждения партии встретили их с враждебностью, которая смягчалась только недоумением. Никто - ни организация, ни группа, ни лицо - не присоединил к ним своей подписи. Даже Зиновьев, который вместе с Лениным прибыл из-за границы, где мысль его в течение десяти лет формировалась под непосредственным и повседневным влиянием Ленина, молча отошел в сторону. И этот отход не был неожиданным для учителя, который слишком хорошо знал своего ближайшего ученика. Если Каменев являлся пропагандистом-популяризатором, то Зиновьев был агитатором и даже, по выражению Ленина, только агитатором. Чтобы быть вождем, ему не хватало прежде всего чувства ответственности. Но не только этого. Лишенная внутренней дисциплины мысль его совершенно неспособна к теоретической работе и растворяется в бесформенной интуиции агитатора. Благодаря исключительно изощренному чутью, он на лету схватывал всегда нужные ему формулировки, т. е. такие, которые облегчали наиболее эффективное воздействие на массы. И как журналист, и как оратор, он неизменно оставался агитатором, с той разницей, что в статьях выступают главным образом его слабые стороны, тогда как в устной речи перевешивают сильные. Гораздо более дерзкий и необузданный в агитации, чем кто-либо из большевиков, Зиновьев еще меньше, чем Каменев, способен на революционную инициативу Он нерешителен, как все демагоги. Переступив с арены фракционных стычек на арену непосредственных массовых боев, Зиновьев почти непроизвольно отделился от своего учителя

В последние годы не было недостатка в попытках доказать, что апрельский кризис партии был мимолетным и почти случайным замешательством. Они все рассыпаются прахом при первом соприкосновении с фактами.

Уже то, что мы знаем о деятельности партии в течение марта, вскрывает перед нами глубочайшее противоречие между Лениным и петербургским руководством. Как раз к моменту приезда Ленина противоречие достигло высшего напряжения. Одновременно со Всероссийским совещанием представителей 82 советов, где Каменев и Сталин голосовали за резолюцию о власти, внесенную эсерами и меньшевиками, происходило в Петрограде партийное совещание съехавшихся со всей России большевиков. Для характеристики настроений и взглядов партии, вернее, ее верхнего слоя, каким он вышел из войны, совещание, к самому концу которого прибыл Ленин, представляет исключительный интерес. Чтение протоколов, не изданных до сего дня, вызывает нередко недоумение: неужели партия, представленная этими делегатами, возьмет через семь месяцев власть железной рукой?

После переворота прошел уже месяц - срок для революции, как и для войны, большой. Между тем в партии не определились еще взгляды на самые основные вопросы революции. Крайние патриоты, вроде Войтинского, Элиава и других, участвовали в совещании наряду с теми, которые считали себя интернационалистами. Процент откровенных патриотов, несравненно меньший, чем у меньшевиков, был все же значителен. Совещание в целом не решило для себя вопроса: раскалываться ли с собственными патриотами или объединяться с патриотами меньшевизма. В промежутке между заседаниями большевистского совещания происходило объединенное заседание большевиков и меньшевиков, делегатов советского совещания, для обсуждения вопроса о войне. Наиболее неистовый меньшевик-патриот Либер заявил на этом совещании: «Прежнее деление на большевиков и меньшевиков следует устранить и только говорить о нашем отношении к войне». Большевик Войтинский не замедлил прокламировать свою готовность подписаться под каждым словом Либера. Все вместе, большевики и меньшевики, патриоты и интернационалисты, искали общей формулы своего отношения к войне.

Взгляды большевистского совещания нашли, несомненно, наиболее адекватное выражение в докладе Сталина об отношении к Временному правительству. Необходимо привести здесь центральную мысль доклада, который до сих пор не опубликован, как и протоколы в целом. «Власть поделилась между двумя органами, из которых ни один не имеет всей полноты власти. Трения и борьба между ними есть и должны быть. Роли поделились. Совет фактически взял почин революционных преобразований; Совет - революционный вождь восставшего народа, орган, контролирующий Временное правительство. Временное же правительство взяло фактически роль закрепителя завоеваний революционного народа. Совет мобилизует силы, контролирует. Временное же правительство, упираясь, путаясь, берет роль закрепителя тех завоеваний народа, которые фактически уже взяты им. Такое положение имеет отрицательные, но и положительные стороны: нам невыгодно сейчас форсировать события, ускоряя процесс отталкивания буржуазных слоев, которые неизбежно впоследствии должны будут отойти от нас».

Взаимоотношение между буржуазией и пролетариатом докладчик, поднявшийся над классами, изображает как простое разделение труда. Рабочие и солдаты совершают революцию, Гучков и Милюков «закрепляют» ее. Мы узнаем здесь традиционную концепцию меньшевизма, неправильно скопированную с событий 1789 года. Именно вождям меньшевизма свойствен этот инспекторский подход к историческому процессу, раздача поручений разным классам и покровительственная критика их вьшолнения. Мысль о том, что невыгодно ускорять отход буржуазии от революции, всегда была высшим критерием всей политики меньшевиков. На деле это означало: притуплять и ослаблять движение масс, чтобы не отпугивать либеральных союзников. Наконец, вывод Сталина относительно Временного правительства целиком укладывается в двусмысленную формулу соглашателей: «Поскольку Временное правительство закрепляет шаги революции, постольку ему поддержка; поскольку же оно контрреволюционно - поддержка Временного правительства неприемлема».

Доклад Сталина сделан был 29 марта. На следующий день официальный докладчик советского совещания, внепартийный социал-демократ Стеклов, в защиту той же условной поддержки Временного правительства нарисовал, в пылу увлечения, такую картину деятельности «закрепителей» революции - сопротивление социальным реформам, тяга к монархии, покровительство контрреволюционным силам, аннексионистские аппетиты, - что совещание большевиков в тревоге отшатнулось от формулы поддержки. Правый большевик Ногин заявил: «…доклад Стеклова внес одну новую мысль: ясно, что не о поддержке, а о противодействии должна теперь идти речь». Скрыпник тоже пришел к выводу, что после доклада Стеклова «многое изменилось: о поддержке правительства говорить нельзя. Идет заговор Временного правительства против народа и революции» Сталин, за день до этого рисовавший идиллическую картину «разделения труда» между правительством и Советом, счел себя вынужденным исключить пункт о поддержке. Краткие и неглубокие прения вращались вокруг вопроса, поддерживать ли Временное правительство «постольку-поскольку» или лишь революционные действия Временного правительства. Саратовский делегат Васильев не без основания заявлял: «Отношение к Временному правительству у всех одинаковое». Крестинский формулировал положение еще ярче: «Разногласий в практических шагах между Сталиным и Войтинским нет». Несмотря на то что Войтинский сейчас же после совещания перешел к меньшевикам, Крестинский был не так уж не прав: снимая открытое упоминание о поддержке, Сталин самой поддержки не снимал. Принципиально поставить вопрос пытался лишь Красиков, один из тех старых большевиков, которые отходили от партии на ряд лет, а теперь, отягощенные опытом жизни, пытались вернуться в ее ряды. Красиков не побоялся взять быка за рога. «Не собираетесь ли вы устанавливать диктатуру пролетариата?» - спрашивал он иронически. Но совещание прошло мимо иронии, а заодно и мимо вопроса, как не заслуживающего внимания. Резолюция совещания призывала революционную демократию побуждать Временное правительство «к самой энергичной борьбе за полную ликвидацию старого режима», т. е. отводила пролетарской партии роль гувернантки при буржуазии

На следующий день обсуждалось предложение Церетели об объединении большевиков и меньшевиков. Сталин отнесся к предложению вполне сочувственно: «Мы должны пойти. Необходимо определить наши предложения о линии объединения. Возможно объединение по линии Циммервальда - Кинталя». Молотов, отстраненный Каменевым и Сталиным от редактирования «Правды» за слишком радикальное направление газеты, выступил с возражениями: Церетели желает объединить разношерстные элементы, сам он тоже называет себя циммервальдистом, объединение по этой линии неправильно. Но Сталин стоял на своем. «Забегать вперед, - говорил он, - и предупреждать разногласия не следует. Без разногласий нет партийной жизни. Внутри партии мы будем изживать мелкие разногласия». Вся борьба, которую Ленин провел за годы войны против социал-патриотизма и его пацифистской маскировки, как бы шла насмарку. В сентябре 1916 года Ленин с особой настойчивостью писал через Шляпникова в Петроград: «Примиренчество и объединенчество есть вреднейшая вещь для рабочей партии в России, не только идиотизм, но и гибель партии… Полагаться мы можем только на тех, кто понял весь обман идеи единства и всю необходимость раскола с этой братией (с Чхеидзе и K°) в России». Это предупреждение не было понято Разногласия с Церетели, руководителем правящего советского блока, объявлялись Сталиным мелкими разногласиями, которые можно «изживать» внутри общей партии Этот критерий дает лучшую оценку тогдашним взглядам самого Сталина.

4 апреля на партийном съезде появляется Ленин. Его речь, комментировавшая «тезисы», проходит над работами конференции, точно влажная губка учителя, стирающая с доски то, что на ней было написано запутавшимся школьником.

«Почему не взяли власть?» - спрашивает Ленин. На советском совещании Стеклов незадолго до того путано объяснял причины воздержания от власти- революция буржуазная, - первый этап, - война и пр. «Это - вздор,

Заявляет Ленин Дело в том, что пролетариат недостаточно сознателен и недостаточно организован Это надо признать. Материальная сила - в руках пролетариата, а буржуазия оказалась сознательной и подготовленной. Это - чудовищный факт, но его необходимо откровенно и прямо признать и заявить народу, что не взяли власть потому, что неорганизованны и бессознательны».

Из плоскости фальшивого объективизма, за которым прятались политические капитулянты, Ленин передвинул весь вопрос в субъективную плоскость. Пролетариат не взял власть в феврале потому, что партия большевиков не была на высоте объективных задач и не смогла помешать соглашателям политически экспроприировать народные массы в пользу буржуазии.

Накануне адвокат Красиков с вызовом говорил: «Если мы считаем, что сейчас наступило время осуществления диктатуры пролетариата, то так и надо ставить вопрос. Физическая сила, в смысле захвата власти, несомненно у нас». Председатель лишил тогда Красикова слова на том основании, что дело идет о практических задачах и вопрос о диктатуре не обсуждается. Но Ленин считал, что в качестве единственной практической задачи стоит именно вопрос о подготовке диктатуры пролетариата. «Своеобразие текущего момента в России, - говорил он в тезисах, - состоит в переходе от первого этапа революции, давшего власть буржуазии в силу недостаточной сознательности и организованности пролетариата, ко второму ее этапу, который должен дать власть в руки пролетариата и беднейших слоев крестьянства».

Совещание вслед за «Правдой» ограничивало задачи революции демократическими преобразованиями, осуществляемыми через Учредительное собрание. В противовес этому Ленин заявил: «Жизнь и революция отводят Учредительное собрание на задний план. Диктатура пролетариата есть, но не знают, что с ней делать».

Делегаты переглядывались. Говорили друг другу, что Ильич засиделся за границей, не присмотрелся, не разобрался. Но доклад Сталина о мудром разделении труда между правительством и Советом сразу и навсегда утонул в безвозвратном прошлом. Сам Сталин молчал. Отныне ему придется молчать долго. Обороняться будет один Каменев.

Еще из Женевы Ленин предупреждал в письмах, что готов рвать со всяким, кто идет на уступки в вопросах войны, шовинизма и соглашательства с буржуазией. Теперь, лицом к лицу с руководящим слоем партии, он открывает атаку по всей линии. Но вначале он не называет по имени ни одного из большевиков. Если ему нужен живой образец фальши, половинчатости, он указывает пальцем на непартийных, Стеклова или Чхеидзе. Это обычный прием Ленина: никого преждевременно не пригвождать к его позиции, чтобы дать возможность осторожным своевременно выйти из боя и таким путем сразу ослабить будущих открытых противников. Каменев и Сталин считали, что, участвуя в войне после Февраля, солдат и рабочий защищают революцию. Ленин считает, что солдат и рабочий по-прежнему участвуют в войне как подневольные рабы капитала. «Даже наши большевики, - говорит он, сужая круги над противниками, - обнаруживают доверчивость к правительству. Объяснить это можно только угаром революции. Это - гибель социализма… Если так, нам не по пути. Пусть лучше останусь в меньшинстве». Это не просто ораторская угроза. Это ясно и до конца продуманный путь.

Не называя ни Каменева, ни Сталина, Ленин вынужден, однако, назвать газету: «Правда» требует от правительства, чтобы оно отказалось от аннексий. Требовать от правительства капиталистов, чтобы оно отказалось от аннексий, - чепуха, вопиющая издевка…» Сдерживаемое негодование прорывается здесь высокой нотой. Но оратор немедленно берет себя в руки: он хочет сказать не меньше того, что нужно, но ничего лишнего. Мимоходом, вскользь Ленин дает несравненные правила революционной политики: «Когда массы заявляют, что не хотят завоеваний, - я им верю. Когда Гучков и Львов говорят, что не хотят завоеваний, - они обманщики. Когда рабочий говорит, что хочет обороны страны, - в нем говорит инстинкт угнетенного человека». Этот критерий, если назвать его по имени, кажется прост, как сама жизнь. Но трудность в том и состоит, чтобы вовремя назвать его по имени.

По поводу воззвания Совета «К народам всего мира», которое дало повод либеральной «Речи» заявить в свое время, что тема пацифизма развертывается у нас в идеологию, общую с нашими союзниками, Ленин выразился точнее и ярче: «Что своеобразно в России, это - гигантски быстрый переход от дикого насилия к самому тонкому обману».

«Воззвание это, - писал Сталин о манифесте, - если оно дойдет до широких масс (Запада), без сомнения, вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

«Воззвание Совета, - возражает Ленин, - там нет ни слова, проникнутого классовым сознанием. Там - сплошная фразах». Документ, которым гордились доморощенные циммервальдцы, есть в глазах Ленина лишь одно из орудий «самого тонкого обмана».

До приезда Ленина «Правда» вообще не упоминала о циммервальдской левой. Говоря об Интернационале, не указывала о каком. Это Ленин и называл «каутскианством» «Правды». «В Циммервальде и Кинтале, - заявил он на партийном совещании, - получил преобладание центр… Мы заявляем, что образовали левую и порвали с центром… Течение левого Циммервальда существует во всех странах мира. Массы должны разбираться, что социализм раскололся во всем мире…».

Три дня перед тем Сталин провозглашал на этом самом совещании свою готовность изживать разногласия с Церетели на основах Циммервальда - Кинталя, то есть на основах каутскианства. «Я слышу, что в России идет объединительная тенденция, - говорил Ленин, - объединение с оборонцами - это предательство социализма. Я думаю, что лучше остаться одному, как Либкнехт. Один против 110!» Обвинение в предательстве социализма, пока еще безыменное, здесь не просто крепкое слово: оно полностью выражает отношение Ленина к тем большевикам, которые протягивают палец социал-патриотам. В противовес Сталину, считающему возможным объединиться с меньшевиками, Ленин считает недопустимым носить дальше общее с ними имя социал-демократии. «Лично от себя, - говорит он, - предлагаю переменить название партии, назваться Коммунистической партией». «Лично от себя» - это значит, что никто, ни один из участников совещания не соглашался на этот символический жест окончательного разрыва со Вторым Интернационалом.

«Вы боитесь изменить старым воспоминаниям?»

Говорит оратор смущенным, недоумевающим, отчасти негодующим делегатам. Но настало время «переменить белье - надо снять грязную рубашку и надеть чистую». И он снова настаивает: «Не цепляйтесь за старое слово, которое насквозь прогнило. Хотите строить новую партию… и к вам придут все угнетенные».

Пред грандиозностью еще непочатых задач, пред идейной смутой в собственных рядах острая мысль о драгоценном времени, бессмысленно расточаемом на встречи, приветствия, ритуальные резолюции, исторгает у оратора вопль: «Довольно приветствий, резолюций, - пора начать дело, надо перейти к деловой, трезвой работе!»

Через час Ленин вынужден был повторить свою речь на заранее назначенном общем собрании большевиков и меньшевиков, где она большинству слушателей показалась чем-то средним между издевательством и бредом Более снисходительные пожимали плечами. Этот человек явно с луны свалился: едва сойдя, после десятилетнего отсутствия, со ступеней Финляндского вокзала, проповедует захват власти пролетариатом. Менее добродушные из патриотов упоминали о пломбированном вагоне. Станкевич свидетельствует, что выступление Ленина очень обрадовало его противников: «Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал, теперь он весь на виду… теперь он сам себя опровергает»

А между тем, при всей смелости революционного захвата, при непреклонной решимости рвать даже и с давними единомышленниками и соратниками, если они неспособны идти в ногу с революцией, речь Ленина, где все части уравновешены между собою, проникнута глубоким реализмом и безошибочным чувством массы Но именно поэтому она должна была казаться фантастичной скользящим по поверхности демократам.

Большевики - маленькое меньшинство в советах, а Ленин замышляет захват власти. Разве это не авантюризм? Ни тени авантюризма не было в ленинской постановке вопроса. Ни на минуту не закрывает он глаз на наличие «честного» оборонческого настроения в широких массах. Не растворяясь в них, он не собирается и действовать за их спиною. «Мы не шарлатаны, - бросает он навстречу будущим возражениям и обвинениям, - мы должны базироваться только на сознательности масс Если даже придется остаться в меньшинстве - пусть Стоит отказаться на время от руководящего положения, не надо бояться остаться в меньшинстве». Не бояться остаться в меньшинстве, даже одному, как Либкнехт против 110, - таков лейтмотив речи.

«Настоящее правительство - Совет рабочих депута тов. В Совете наша партия - в меньшинстве… Ничего не поделаешь! Нам остается лишь разъяснять, терпеливо, настойчиво, систематически, ошибочность их тактики. Пока мы в меньшинстве - мы ведем работу критики, дабы избавить массы от обмана Мы не хотим, чтобы массы нам верили на слово. Мы не шарлатаны Мы хотим, чтобы массы опытом избавились от своих ошибок». Не бояться оставаться в меньшинстве! Не на всегда, а на время. Час большевизма пробьет «Наша линия окажется правильной… К нам придет всякий угнетенный, потому что его приведет к нам война. Иного выхода ему нет».

«На объединительном совещании, - рассказывает Суханов, - Ленин явился живым воплощением раскола… Помню Богданова (видный меньшевик), сидевшего в двух шагах от ораторской трибуны. Ведь это бред, прерывал он Ленина, это бред сумасшедшего!.. Стыдно аплодировать этой галиматье, кричал он, обращаясь к аудитории, бледный от гнева и презрения, вы позорите себя! Марксисты!»

Бывший член большевистского ЦК Гольденберг, стоявший в это время вне партии, оценил в прениях тезисы Ленина следующими уничтожающими словами" «Много лет место Бакунина в русской революции оставалось незанятым, теперь оно занято Лениными.

«Его программа тогда встречена была не столько с негодованием, - вспоминал позже эсер Зензинов, - сколько с насмешками, настолько нелепой и выдуманной казалась она всем».

Вечером того дня в беседе двух социалистов с Милюковым, в преддверии контактной комиссии, разговор перешел на Ленина. Скобелев оценивал его как «совершенно отпетого человека, стоящего вне движения». Суханов присоединился к скобелевской оценке и присовокупил, что Ленин «до такой степени ни для кого не приемлем, что сейчас он совершенно не опасен для моего собеседника Милюкова». Распределение ролей в этой беседе получилось, однако, совершенно по Ленину: социалисты охраняли спокойствие либерала от забот, которые мог ему причинить большевизм.

Даже до британского посла дошли слухи о том, что Ленин был признан плохим марксистом. «Среди вновь прибывших анархистов… - так записал Бьюкенен, - был Ленин, приехавший в запломбированном вагоне из Германии. Он появился публично первый раз на собрании социал-демократической партии и был плохо принят».

Снисходительней других отнесся к Ленину в те дни, пожалуй, Керенский, неожиданно заявивший в кругу членов Временного правительства, что хочет побывать у Ленина, и пояснивший в ответ на недоуменные вопросы «Ведь он живет в совершенно изолированной атмосфере, он ничего не знает, видит все через очки своего фанатизма, около него нет никого, кто бы сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит». Таково свидетельство Набокова. Но Керенский так и не нашел свободного времени, чтобы ориентировать Ленина в том, что происходит.

Апрельские тезисы Ленина не только вызвали изумленное негодование врагов и противников. Они оттолкнули ряд старых большевиков в лагерь меньшевизма или в промежуточную группу, которая ютилась вокруг газеты Горького. Серьезного политического значения эта утечка не имела. Неизмеримо важнее то впечатление, которое произвела позиция Ленина на весь руководящий слой партии. «В первые дни по приезде, - пишет Суханов, - его полная изоляция среди всех сознательных партийных товарищей не подлежит ни малейшему сомнению». «Даже его товарищи по партии, большевики, - подтверждает эсер Зензинов, - в смущении отвернулись тогда от него». Авторы этих отзывов встречались с руководящими большевиками ежедневно в Исполнительном комитете и имели сведения из первых рук.

Но нет недостатка в подобных же свидетельствах и из большевистских рядов. «Когда появились тезисы Ленина, - вспоминал позже Цихон, крайне смягчая краски, как и большинство старых большевиков, споткнувшихся на Февральской революции, - в нашей партии почувствовались некоторые колебания, многие из товарищей указывали, что Ленин имеет синдикалистический уклон, что он оторвался от России, не учитывает данного момента и т. д.». Один из видных большевистских деятелей в провинции, Лебедев, пишет: «По приезде Ленина в Россию его агитация, первоначально не совсем понятная даже нам, большевикам, казавшаяся утопической, объяснявшаяся его долгой оторванностью от русской жизни, постепенно была воспринята нами и вошла, можно сказать, в плоть и кровь». Залежский, член Петроградского комитета и один из организаторов встречи, выражается прямее: «Тезисы Ленина произвели впечатление разорвавшейся бомбы». Залежский вполне подтверждает полную изолированность Ленина после столь горячей и внушительной встречи «В тот день (4 апреля) товарищ Ленин не нашел открытых сторонников даже в наших рядах».

Еще важнее, однако, показание «Правды». 8 апреля, через четыре дня после оглашения тезисов, когда можно было уже достаточно полно объясниться и понять друг друга, редакция «Правды» писала: «Что касается общей схемы т. Ленина, то она представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитывает на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую». Центральный орган партии заявлял, таким образом, открыто, перед лицом рабочего класса и его врагов, о расхождении с общепризнанным вождем партии по краеугольному вопросу революции, к которой большевистские кадры готовились в течение долгого ряда лет Этого одного достаточно, чтобы оценить всю глубину апрельского кризиса партии, выросшего из столкновения двух непримиримых линий Без преодоления этого кризиса революция не могла продвинуться вперед

February 19th, 2017

Второй съезд советов начал свою законотворческую работу с принятия решений, которые были обещаны еще до его открытия. Их называли декретами, а не законами, поскольку они принимались в отсутствие формального законодательного органа, но их значение было сопоставимо с важнейшими конституционными актами. Принятая ранним утром декларация о переходе власти к Советам вечером была дополнена конкретными решениями. Следующее заседание Второго съезда открылось 26 октября в 21.00.

Первым делом было принято решение об отмене смертной казни: "Восстановленная Керенским смертная казнь на фронте отменяется. На фронте восстанавливается полная свобода агитации. Все солдаты и офицеры-революционеры, находящиеся под арестом по так называемым "политическим" преступлениям, освобождаются немедленно."

Без возражений единогласно было принято обращение к народам и правительствам с предложением заключения мира, которое вошло в историю как "Декрет о мире". Призыв к мирным переговорам был оговорен определенными условиями: "Продолжать эту войну из-за того, как разделить между сильными и богатыми нациями захваченные или слабые народности, Правительство считает величайшим преступлением против человечества и торжественно заявляет свою решимость немедленно подписать условия мира, прекращающего эту войну на указанных равно справедливых для всех без изъятия народностей условиях.

Вместе с тем Правительство заявляет, что оно отнюдь не считает вышеуказанных условий мира ультимативными, то есть соглашается рассмотреть и всякие другие условия мира, настаивая лишь на возможно более быстром предложении их какой бы то ни было воюющей страной и на полнейшей ясности, на безусловном исключении всякой двусмысленности и всяких тайн при предложении условий мира."

Последняя оговорка была направлена на то, чтобы не только облегчить начало мирных переговоров с Германией и ее союзниками, но и одновременно исключить серьезный конфликт со странами Антанты. И то и другое было очень непросто. Ленин не строил иллюзий о мирных намерениях других государств и еще в апреле 1917 года говорил: "Как же кончить эту всемирную бойню? Можно ли кончить ее, выйдя кому-нибудь одному из войны? Нет, нельзя. Нельзя потому, что здесь бьются не два государства, а много, потому, что капиталист может кончить войну только на время, чтобы готовиться к новой войне."

Делегаты Второго съезда принимали "Декрет о мире", как декларацию, которая вызовет революционный выход из мировой войны других стран. Пока же можно было расчитывать на прекращение боевых действий, для которых у России не было ни сил, ни средств. В заключительном слове Ленин подчеркнул усталость народа от войны: "Нам возражают, что наша неультимативность покажет наше бессилие, но пора отбросить всю буржуазную фальшь в разговорах о силе народа... Нам нечего бояться сказать правду об усталости, ибо какое государство сейчас не устало, какой народ не говорит открыто об этом?" ()

December 19th, 2016

В политике часто путают повод с реальной причиной тех или иных событий. Да и кому какое дело до сломанной перегородки, если при этом разрушился дом? Таким легким толчком в 1917 году оказался конфликт вокруг особняка бывшего министра внутренних дел П.Н.Дурново, который по непонятной причине до сих пор называется дачей.

Как многие другие здания Петрограда, этот дом в ходе Февральской революции был захвачен партией, нуждавшейся в штаб-квартире. Если какие-то партии могли вести бесконечные споры с бывшими владельцами об имуществе и законности, то в случае с особняком Дурново новые хозяева игнорировали и собственность и государство, потому что были анархистами.

Собственно Петроградской федерации анархистов-коммунистов (ПФАК) принадлежало не все имение бывшего министра, а только некоторые помещения. Остальная часть здания находилась в распоряжении различных профсоюзных организаций. Соседи им не мешали.

По воспоминаниям Н.Н.Суханова, штаб анархистов пользовался "репутацией какого-то Брокена, Лысой Горы, где собирались нечистые силы, справляли шабаш ведьмы, шли оргии, устраивались заговоры, вершились темные - надо думать - кровавые дела. Конечно, никто не сомневался, что на таинственной даче Дурново имеются склады бомб, всякого оружия, взрывчатых веществ."

Еще в апреле 1917 года роль анархистов в политической жизни Петрограда была весьма скромной, но в течение нескольких месяцев их влияние заметно выросло. Особенно заметным было их присутствие на заводах "Эриксон", "Треугольник", "Новый Лесснер" и Металлическом. Почувствовав массовую поддержку, анархисты решили провести демонстрацию своих возможностей. 5 июня "боевой отряд", состоявший из 50-70 обитателей дачи Дурново во главе с И.С.Блейхманом, занял типографию бульварной газеты "Русская воля".

Мотивы своих действий анархисты объяснили в листовке, в которой говорилось: "Конфискуя "Русскую волю", мы боремся не с печатным словом, а только ликвидируем наследие старого режима, о чем доводим до общего сведения. Исполнительный комитет по ликвидации газеты "Русская воля"." Исполком Петроградского совета попробовал протестовать, но на анархистов это не подействовало.

Съезд советов обратился к министру юстиции Н.П.Переверзеву, а тот в свою очередь поручил командованию столичного округа освободить типографию "Русской воли". К вечеру типография была очищена с помощью двух рот солдат, а захвативших ее анархистов доставили в Кадетский корпус, где проходил I съезд Советов. По словам командующего Петроградским военным округом генерала Половцева, когда он довольно быстро отбил типографию, "публика, запрудившая все соседние улицы, устроила мне бешеную овацию, как будто бы я взял Берлин..."(